Как ни чудесно это чувство, но бывает и страшновато перед неизведанным. В любви, как и в поэзии, есть хозяйство, вот и думаешь, как бы не сделать в этом хозяйстве ошибку, соблюсти меру. Эта тревога, наверное, происходит оттого, что мы в этом чувстве не дошли до чего-то неопровержимого, после чего...
За ужином я увидал ее не такую, как всегда, стал в нее вглядываться и вспоминать, кого я в ней вижу ясно. И вдруг вспомнил:
-- Джиоконда!
-- А что это -- лукавство? -- спросила она.
-- Нет,-- говорю,-- это своя мысль.
-- Верно! -- сказала она,-- у Джиоконды не лукавство в лице, а именно своя мысль. Но я сейчас хочу сказать о лукавстве: с вами у меня это бывает очень редко, с вами я бываю почти всегда -- с вами.
-- Меня,-- сказал я,-- огорчает это ваше "почти". Я думал, у вас со мной никогда не бывает лукавства.
-- Вы не понимаете,-- ответила она,-- как вы много хотите от женщины! Но я вам скажу, что в последние дни я над собой работаю: я хочу прийти к решению в отношении вас навсегда расстаться с женским лукавством.
Я человека в ней нахожу такого, какого я впервые увидал и открыл. И оттого, когда смотрю в ее лицо, то мне бывает очень хорошо: смотришь и не насмотришься.
Мне захотелось тоже поднести ей от себя какой-нибудь дар, и я сказал ей, что скоро настанет голодное время, и тогда я ей отдам свой последний кусок хлеба.
Она даже бровью своей не повела:
-- Последний кусок хлеба?
Мне казалось -- так много, а ей было так мало: "хлеба?" Разве тут докажешь что-нибудь хлебом? И я понял, и стал выше, и начал любить высоту.
Она готова любить меня, но ждет в себе решительного слова. Намекнула мне, что ее смущают мои возможности, то есть мое положение, имя, даже и обстановка, квартира и, особенно... люстра. Эта прекрасная "люстра" вообще у нас стала символом соблазняющего благополучия.
Настоящим писателем я стал только теперь, потому что я впервые узнал, для чего я писал. Другие писатели пишут для славы, я писал для любви. Моя любовь к ней есть во мне такое лучшее, какое я в себе и не знал. Я даже в романах о такой любви не читал, о существовании такой женщины не подозревал. Меня поразило сегодня, что все, перечитанное ею в дневниках, она так помнит, будто сама пережила.
Я ей высказал это, а она мне:
-- Вижу, как всякую мелочь вы во мне хотите возвеличить.
Спрашивает:
Любите?
Отвечаю:
-- Люблю!
Знаю,-- говорит,-- что любите. Это больше, чем я заслужила. А я вам сказать так не могу. Со мной происходит небывалое, и нет человека, кто мне был бы так близок и кому бы я так открывалась, как вам. Но я все-таки не могу так сказать: "Люблю". Ведь у меня долги! А если я люблю, то долги тем самым оплачены и отпадают. Сейчас -- я вся еще в долгах. Значит -- не люблю? -- закончила она нерешительно вопросом.
Беда с Аксюшей: влюблена! Очень, очень ее жалею, но, слава Богу, В. помогла ее успокоить. И к этому в тот же день еще Клавдия Борисовна звонит -- хочет возвратиться и работать у меня. Не хватает Павловны -- вот болото!
У Аксюши любовь на высокой снежной горе, а они там внизу -- и тоже называют это любовью. И она сходит к ним в долину, она идет к ним, и они ее встречают словами: "люблю -- люблю!" И Аксюша плачет.
Так бывает, снег от тепла ручьями в долину бежит и журчит, а у женщины это любовь ее расходится слезами.
Ей Аксюша никогда любовь ко мне не простит. Аксюша теперь думает, что сберегла себя из-за Павловны. Тогда из-за чего же она, Аксюша, береглась? Вот за свою ошибку она и не простит В. И тоже Клавдия Борисовна никогда не простит В. за то, что сама упустила. А уж если сорвется Павловна -- и все это на В.!
Она встретила своего друга Птицына, рассказала ему о наших отношениях и предстоящих трудностях. На это он сказал ей о трудностях, что это хорошо:
"Трудности покажут, настоящий ли он, ваш М. М., человек".
Неужели теперь из всего моего хаоса сложится настоящий человек? Есть ли он во мне?.. Вот этого-то она и боится, и ей временами так трудно!
Доведу любовь свою до конца и найду в конце ее начало бесконечной любви переходящих друг в друга людей. Пусть наши потомки знают, какие родники таились в эту эпоху под скалами зла и насилия. Это и есть дело современного писателя...
24 февраля. Если б не умер Олег, то она вывела бы его в жизнь и для того применила бы силу женского лукавства. (Это мой домысел.) Мне же она хочет обязаться этим лукавством никогда в отношении меня не пользоваться.
Я этот подарок принял с радостью, потому что свое чувство должно быть совершенно свободным... Отсутствие посторонней силы (лукавства) расширяет границы возможностей своего "люблю".
25 февраля. Есть в человеке момент бескорыстия, когда открывается в любви неведомая сила, и с этой силой какой-то страсти бесстрастной почти всегда всего добиваются от возлюбленной. В наше время богиню Венеру оплевали и ее именем называют гнуснейшие вещи.
Раз допущено и в самой ничтожной доле между нами то, о чем не пишут, то мысленно можно допустить, что как-нибудь случится и дойдет до конца. И не зарекайся! Не зарекайся! И пусть!.. Но при одном непременном условии: нужно, чтобы она оставалась и после этого неизменно прекрасной невестой моей, какую ждал я всю жизнь, стоя голыми ногами на раскаленном железе, какую встретил и какую хочу сохранить в себе до конца.
Тогда можно все допускать, но не думать, не достигать. И первое -самое первое: не по себе равняться, а по ней... Надо быть более осторожным и больше беречь сено от огня. Для того беречь, чтобы больше, больше, больше было у нас неодетой весны.
Это был не стыд, а мужская оторопь перед тем, как надо разбудить спящую красавицу.
Все происходит так, будто мы были на горной высоте и постепенно в течение месяца спускались в долину. И когда мы сошли в долину, где уже все цвело, ни малейших укоров совести у нас не было. Вокруг все было прекрасно, а прошлое -- это снежные вершины -- они сияли над нами! И по всему было похоже, как они переходили от весны света к воде и потом неодетый лес одевался.
Неужели в любви моей к женщине всю жизнь была у меня одна только неодетая весна?
Запрещенная комната
То ли голова у меня болела, то ли она мудрит или умалчивает о чем-то по своему праву... В душе стало темнеть, и все нажитое прекрасное закрылось, и связь моя потерялась до того, хоть плачь! С упреком в душе я обращался к ней в молчаньи:
-- Как, милая, ты не можешь понять, что я не святой, как Олег, я как всякий человек -- дай ему тысячу комнат и запрети только одну -- и он непременно идет в запрещенную. Что же мне делать теперь, как дальше жить при запрещенной комнате? Путь Олега был отойти, отречься. И этим все кончилось: она осталась в суете жизни, он погрузился в творчество и умер святым.
-- А вы,-- спросила она,-- как бы вы поступили?
Я молчал. Но не я ли сам тогда подошел, когда она работала, и сказал так простосердечно: -- Мне же ничего от вас не нужно, будьте сами по себе, я -- сам по себе, и мы будем просто счастливы только потому, что двое вместе.
А женщина в существе своем высшем только и ждет этого, и так понятно, что мои слова привлекли ее, и странно, через это именно продвинулось сближение до запрещенной комнаты. Так неужели же мне предстоит признать себя слабее Олега и уступить мертвому господство, а себе быть "при ней" и повторять судьбу ее несчастного мужа? Нет! Я чувствую в себе всякую силу и только не знаю, как вернее ее применить. У меня и теперь возникает сомнение в правильности пути Олега: не слабость ли это, просто уйти от соблазна? Не сильнее ли тот, кто должен взять, значит, подвергнуться величайшему риску, значит, выпить весь горький сосуд и в то же время звезду сохранить? И ты, Михаил, не думай, что обойдешь вопрос и спасешься работой... "Вот я, бери, если хочешь, но только уж я посмотрю на тебя и тебя проверю насквозь и узнаю, какой ты настоящий..."
Что "люблю" -- это, несомненно, это заключено в образе. Можешь беситься, проклинать, бить, и не убежишь. Образ будет везде с тобой. Значит, люблю -- это твердо. А дальше, как второй этаж этого "люблю",-бескорыстие, совершенная преданность и растворяемое в смирении эгоистическое самолюбие. Надо в этом положении добиваться бескорыстия, точно так же, как я писал "Жень-шень": был в унижении газетных нападок,писал с коптилкой -отняли у писателя электричество, а у соседа, слесаря-пьяницы, оно горело.
Писал, не надеялся даже на признание, подавляя мысль об уходе из жизни. И написал!
...Если бы от нее осталась только душа, которую бы можно носить с собой в замшевом мешочке около сердца, то как бы я был счастлив, как бы я эту душу любил, и берег, и советовался с нею, и шутил... Буду ждать. И будь спокоен, Михаил, ты это выдержишь.
Мне встретился сегодня на улице писатель из новичков, совсем необразованный, как теперь это бывает, и растрачивающий золотой багаж своей наивности на общее дело своего писательства. С возникновением новых требований к литературе дела его пошатнулись, бедный вовсе замаялся в поисках заработка, встретил меня как собачка с разинутым ртом -- и язык на виду.