— Мы никогда не сдавали, — с достоинством ответит немец и взял трубку в зубы.
— А дедушка ваш сдавал. Я сам тут жил. — Сергей Васильевич указал на окна за присыпанными снегом кустами шиповника.
Брунс уставился в лицо посетителя. Потом перевел глаза на его ногу и снова, уже поспешно, вынул трубку изо рта.
— О, Герр Непейкин! — воскликнул он с неподдельной радостью. — Вы ли? Mein lieber Grossvater[5] часто поминал, как были дитё и кушать сюда к Филиппу приходили из корпус. А Филипп, Филя ваш, живой? Столярит? Но пожалуйте в комнаты. Lotte, komm her, sieh auf unseren teueren Gast[6].
Пожилая круглолицая немка вышла из кухни и сделала книксен Непейцыну.
— Ваш шинель, благородный господин! Erinnerst du dich, ich habe dir von dem mechanischen Fuss des Herren russischen Offizieren erzahlt. Sie wollen wieder bei uns ein Zimmer mieten, wie damals zu Lebzeiten des Grossvaters[7]. Садитесь, герр Непейкин, прошу вас. Надолго ли хотите вы комнату? А сколько у вас слуги? Лошади? Ах, так? Как раз через месяц приедет из Ревель ее брат с жена и трое дети, мы его обещали у себя селить… Нет, нет. Наши сыновья не захотели столяр быть, они в школе придворное садоводство, в Царское Село, дома приезжают только по воскресенье. Хорошее дело, но фирме конец… Однако что моя фирма, когда прусская армия разбита! Нет Великого Фридриха на сей дерзкий Наполеон. Я так боюсь за русскую державу! Уж ежели он пруссаков разбил.
Вечером водворились у Брунсов. Хорошо, что немцы берегут свои гнезда, что внук старого Брунса такой же добродушный. И приятно, что двадцать пять лет назад тут ночевал дяденька, когда определял их в корпус…
Назавтра поехал в Эрмитаж — не откладывая, сыскать Иванова. И самому не терпелось повидаться, и Петя томился решением своей судьбы.
После вчерашнего Непейцын не отпустил извозчика у дверей около Зимней канавки. Лакей в придворной ливрее сказал уверенно:
— Ноне, ваше высокоблагородье, господин Иванов в Академии художеств.
— Да ты точно ли знаешь, любезный?
— Как же-с, все господа чиновники мимо меня к должности идут. А Михайло Матвеевич завсегда по середам тамо. Коли вам квартеру ихнюю угодно, то в соседнем дому, под театром.
Бранясь, что вчера не спросил в Академии расписание Иванова, поехал назад на Васильевский. По длинным, гулким коридорам, где гуляли сквозняки и запах нужников, спрашивая встречных, добрался-таки до класса, где занимался Иванов.
Переступив порог, оказался в большой, с закопченным потолком комнате. Холодно почти так же, как в коридорах. Десяток учеников-подростков, кутаясь в поношенные епанчи, копируют стоящую на мольберте картину — руины на берегу реки и деревья, согнутые сильным ветром. За спинами учеников, заглядывая на их работы, прохаживается плотный господин в меховой шапке и шубе. Обернулся к двери, верно думая увидеть опоздавшего ученика.
— Кого вам угодно, сударь?
Только по звуку голоса Сергей Васильевич узнал Иванова, так полнота и прическа без буклей и пудры изменили его. Да и держаться стал уверенно, неторопливо. Всматриваясь, вскинул круглый подбородок, открыв высокий белый галстук, под которым висит такой же, как у гостя, Анненский крест.
Непейцын пошел навстречу, держа трость под шинелью и оттого чуть больше припадая на искусственную ногу.
— Неужто Сергей Васильевич? — спросил Иванов и открыл объятия: — Ну, здравствуйте, душа моя! Вот уж сколько лет, сколько зим! — Он обернулся к ученикам: — Прошу писать, господа. Друг давнишний, видите, приехал. Я несколько отвлекусь. — И снова к Непейцыну: — Надолго ли? Где пристали? Как Филя ваш, Фома?
Через пять минут условились, что Сергей Васильевич зайдет сюда же спустя два часа и поедут обедать к Иванову.
Идти домой? Но он не утомлен и есть не хочется. Вот что! Зайти в Шляхетский, то бишь ныне Первый, корпус, справиться, не здесь ли Тумановские. С похоронами Фомы так и не узнал, в котором они учатся. А коли здесь, то повидать, спросить, везти им в камору тульские гостинцы или там всё кадеты растащат и предпочтут на Третью линию приходить?
Швейцар в полутемной сводчатой прихожей корпуса сказал, что такого прозвания будто не слыхивал. Но где упомнить, ежели всех-то барчат до семи сотен?
— Вон, ваше высокоблагородие, дверь скромная на плац, где учение идет. Там офицеры, они сряду скажут. А ноне и директор приехадши.
— Как же директора вашего звать?
— Его превосходительство господин генерал-майор и кавалер Фридрих Иоганнович фон Клингер, — духом отрапортовал швейцар.
— Немец?
— Вестимо, ноне генералы всё боле из немцев. Такой голосистый. В Пажеском, у нас да еще где-то правит.
— Очень, что ли, сердит?
— Да как сказать… Нашего брата мелюзги будто и вовсе нет. Глаза не повернет. А господ офицеров костит другой раз здорово. Тут и русского слова не гнушается. А то все по-своему…
Разметённый от снега плац был очень велик. На нем небольшими группами двигалось несколько сот черных фигурок. Одни делали приемы ружьем по стоявшему перед фронтом флигельману; другие маршировали, высоко выбрасывая ноги; третьи по очереди выходили из строя и, взяв на караул, рапортовали, будто при подходе на ординарцы; четвертые целыми взводами поворачивали направо и налево, да так чисто, что сам капитан Козлов не придрался бы.
Каждой группой кадетов командовал офицер, а посредине плаца стояла особняком кучка, вроде штаба всего учения, с высоким пузатым генералом во главе. До Непейцына, остановившегося у двери, из которой вышел, доносились команды, окрики, брань:
— Бахтин, чего у тебя плечи ходят? Тут не танцкласс! Гляди на меня, баран! Ноги идут, а корпус недвижный, ровно у статуи… Дирекция… напра-во!.. Кто позволил Ельковичу в строю чесаться? И штык завалил! Вот и возьмет по двадцать лоз за то и сё, в сумме сорок… Носок плавно тяните, кадеты! Сказано, чтобы с подъемом в одну линию. Заставлю ужо босиком маршировать… Удара оземь не слышу! Крепче, крепче под левую ногу!.. Ать! Ать! Ать!
Увидев Непейцына, к нему подбежал молодой офицер, что сейчас обещал кадету сорок розог. На вопрос о Тумановских сказал, что таких в корпусе нет, и стал объяснять, как проехать на Ждановку.
— Спасибо, знаю, сам там окончил, — остановил его Сергей Васильевич. И не удержался, добавил: — В то время нас так не муштровали. Вы из всех, видно, образцовых флигельманов готовите.
Офицер, обладавший маленькими карими глазками и густущими бакенбардами, точь-в-точь сытый дворовый пес, ответил:
— Нам рассуждать нечего-с. Генерал требует, чтобы все образцовые по строю были.
— Так неужто, по-вашему, нельзя без битья выучить? Вот вы дали сорок розог за пустую провинность, а ведь это немало.
— Что вы, сущие пустяки, сам не раз порот здесь же был, — заверил офицер. — Полежит в лазарете, лекарь чем надобно смажет — и опять ко мне на выучку. После еще благодарить станет.
— И в том сомневаюсь, ежели офицером ему на войне, а не на плацу служить придется, — продолжал Непейцын.
— То нас не касаемо. Начальство велит, значит, и будем пороть, — спокойно ответил офицер и, поклонясь, побежал к своему взводу.
В это время около генерала ударил барабан — учение кончилось, и кадеты, нигде не теряя строя, не бегом, а уставным шагом направились к нескольким дверям длинного здания, выходившего фасадом на Кадетскую линию. Лишь два взвода пошли к той двери, у которой стоял Сергей Васильевич. Поспешно войдя обратно в полутемную прихожую, он задержался за ближней колонной, чтобы пропустить мимо себя этих подростков в высоких киверах и тяжелой амуниции, укоротивших шаг при повороте на лестницу.
— И чего Барбос к Ельковичу привязался? Каждую неделю порет! — сказал один из кадетов.
— Молчи! И тебе, гляди, всыплет… — отозвался второй.
— Он и не чесался вовсе, саднило на ходу от прежней порки.
— Выслуживается строгостью, песье рыло! — заключил третий.
«Так он Барбосом зовется? Молодцы, подметили сходство, — думал, выходя из корпуса, Непейцын. — Да, совсем все перевернули. Мы только летом строем занимались, а зимой в свободное время с горы катались да читали про доблести Фемистокла и бескорыстие Перикла. А ведь не оказались от того на войне плохи. Разве битьем чего, кроме страха и злобы, добьешься? Ах, бедный Елькевич, его и не рассмотрел. Сорок розог по незажившему заду! Ну Барбос, скотина какая!»
* * *
Тяжкое впечатление от корпуса смягчила встреча с Ивановым. Рассказывать о женитьбе на вдове своего друга, гравера Скородумова, он начал еще в извозчичьих санях.
— Целых шесть лет признаться в чувствах не смел, — говорил художник, крепко ухватив Сергея Васильевича под руку и покачиваясь с ним на ухабах. — Во-первых, у самого положения настоящего не было, а второе, с покойным от запоев его такого хлебнула, что боялся, слышать о новом браке не захочет. И еще не раз говаривала, будто в Англию возвратится. Скородумов ведь там женился, когда у великого Берталоцци работал… А потом, оказывается, она тем мне намекала — пора, мол, объясниться. Зато как признался, то новая эра началась. Больше восьми лет душа в душу, за все одинокие годы вознагражден…