Теория мифа Мюллера является органическим продолжением его лингвистической концепции, созданной при реконструкции гипотетического арийского праязыка. Время существования этого языка, по Мюллеру, – это «мифопоэтический век», с которого берет начало «закономерный прогресс человеческого интеллекта». Изначально каждое арийское (общеиндоевропейское) слово – это и есть миф, разновидность бессознательной поэзии языка, в котором слово обозначает лишь один из множества признаков, характерных для обозначаемого им объекта (чаще всего – это метеорологическое или астрономическое явление). Таким образом, мифология – это лингвистический процесс порождения метафор[213]. В своих «Лекциях по науке о языке» Мюллер назвал этот процесс «болезнью языка»: «Когда любое слово, первоначально использованное метафорически, используется без четкого осознания того пути, который привел его от первоначального к метафорическому значению, мы имеем перед собой мифологическую опасность (danger of mythology); когда этот путь забыт и искусственные пути занимают его место, мы получаем мифологию или, если мне будет позволено сказать так, перед нами заболевший язык»[214].
В развитии британской фольклористики концепции Мюллера сыграли весьма значительную роль, став теоретической основой многих конкретных исследований, они оказали влияние на интерпретацию археологического материала, на выводы востоковедов и историков древности. Что же касается ранней социальной антропологии, то в этой науке отношение к идеям Мюллера было неоднозначным, так же как и его отношение к теоретическим положениям антропологов. Сам Мюллер никогда не причислял себя к антропологам, но разделял ряд основных мировоззренческих положений этой науки, что не могло не послужить ее утверждению в академической среде (Мюллер во второй половине XIX в. обладал значительным авторитетом в университетах Англии). В частности, он признавал прогрессивное историческое развитие культуры и был убежден в биологическом и умственном единстве человеческого рода. Правда, он не принимал тезиса о постепенной эволюции человека из животного состояния – «представление о человечестве, медленно возникающем из глубины животной грубости, никогда не может быть поддержано»[215]. Тем не менее многие положения Мюллера нашли свое применение в сочинениях Э. Тайлора и его последователей. Даже если антропологи-эволюционисты вступали в спор с Мюллером, это служило важным стимулом теоретического развития молодой научной дисциплины: его методы сравнительно-филологического анализа, как бы ни относились к содержательной части его трудов, послужили для многих моделью сравнительного изучения культуры[216]. Это обстоятельство, связанное с проникновением в общественные науки Великобритании элементов немецкой интеллектуальной традиции, послужило существенным фактором смягчения излишнего ригоризма и схематизма позитивистских и утилитаристских доктрин, доминировавших в этой стране.
1.7. Этнографы-любители
Стоит обратить внимание на то, что почти все, кто писал в Великобритании XIX в. о глобальном прогрессе цивилизации и эволюции общественных институтов, делали это в, так сказать, философской манере, отталкиваясь от априорных мировоззренческих постулатов, а конкретные факты использовали лишь как иллюстрации, черпая их безо всякой критики из случайных источников. При этом почти все с почтением относились к постулату Ф. Бэкона о примате индуктивного метода и к позитивистской доктрине эмпиризма и экспериментальности «подлинно научного знания». Британские этнологи почти не задумывались о проблеме подлинности фактического материала, который черпали из сочинений античных авторов, Библии, отчетов миссионеров и дневников путешественников, а вопрос о необходимости лично ими самими проводить наблюдения жизни «дикарей», наверное, вызвал бы у ученых-теоретиков искреннее недоумение.
Тем не менее к середине XIX в. в отношениях между теми, кто имел дело с живыми «дикарями», и теми, кто писал о них обобщающие труды, произошли некоторые изменения. Сам факт появления в поле зрения британской общественности довольно большого количества научных и философских трудов о первобытности, вынесение теоретических проблем, связанных с нею, на арену политических и этических дебатов не могли не воздействовать на сознание людей, работавших в колониях и склонных к описанию своего опыта в различных, уже имеющих давнюю традицию жанрах «путешествий», «приключений», «описаний быта и нравов». Если учесть возросший к этому времени уровень образования колониальных деятелей, путешествующих джентльменов и миссионеров, то неудивительно, что некоторые из их «этнографических сочинений» отражали мировоззренческие и научные тенденции эпохи. И наоборот, собранные любителями факты, несущие на себе отпечаток теоретических концепций, находили более легкий путь в научные труды. В этом, во многом стихийном, процессе взаимной коммуникации эмпирической реальности и теоретических штудий необходимо дифференцированно рассматривать потоки информации, идущие навстречу друг другу.
Интеллектуальная атмосфера в британском обществознании рассматриваемого времени, как уже отмечалось, была отмечена противоречивостью и эклектизмом, что нашло свое отражение в описаниях этнографов-любителей. Для того чтобы представить их разноплановость, достаточно привести в качестве показательных примеров деятельность трех авторов этого жанра, более подробный материал о которых содержится в книге Дж. Стокинга[217], – крупного колониального деятеля Дж. Грея, веслеянского миссионера Т. Уильямса и «путешествующего джентльмена» Ф. Гэлтона. Каждый из них олицетворял одну из основных тенденций в «колониальных повествованиях».
Джордж Грей, выходец из аристократической семьи, сын офицера и сам офицер колониальных войск, всю свою сознательную жизнь был типичным «строителем империи» – начал службу в Ирландии, участвуя там в репрессиях против повстанцев, был губернатором колоний Южная Австралия (1841–1845), Новая Зеландия (1845–1854), Капской колонии и Верховным Комиссаром Южной Африки (1854–1861). Наряду с выполнением административных обязанностей активно интересовался жизнью аборигенов колоний и написал о них ряд сочинений. В 1836–1840 гг. совершал поездки по Австралии с целью изучения возможностей направления туда переселенцев из Англии по плану, инициированному экономистом-утопистом Эдвардом Уэйкфилдом, предложившим решить демографический и экономический кризис в Великобритании за счет создания «общества благоденствия на разумных началах» в переселенческих колониях. После возвращения в Англию Грей издал два тома своего путевого журнала[218]. По итогам своих наблюдений в Новой Зеландии Грей написал книгу «Полинезийская мифология и древняя традиционная история новозеландской расы маори, рассказанные их жрецами и вождями»[219].
Позиция Грея как этнографа поражает своей противоречивостью. В своих сочинениях он предстает, с одной стороны, как типичный британский администратор, откровенно стремящийся упразднить «дикарские обычаи», конфисковать у аборигенов землю и, если надо, силой подавлять любые антибританские выступления (в Новой Зеландии он активно вел войну против восставших маори). С другой же стороны, он считал аборигенов вполне полноценными представителями человеческого рода, способными адекватно осмысливать окружающее и адекватно реагировать на жизненные ситуации. Он писал, что, «хотя австралийцы такая же разумная раса, как и всякая другая, никакая раса не может выйти из состояния дикости, подчиняясь такому “специфическому кодексу законов”, каковыми являются их туземные обычаи»[220]. По всему видно, что Грей был сторонником концепции единства человеческого рода, что, очевидно, объясняется влиянием видного клерикального философа и этнолога Р. Уотли, его дяди по матери, в доме которого он воспитывался в детстве и юности.
Томас Уильямс, прослуживший много лет в Веслеянской методистской миссии на о. Фиджи, был типичным представителем миссионерской этнографии своего времени. Его описание фиджийцев, опубликованное им в 1859 г.[221], в мировоззренческом плане – яркий образец «библейской антропологии», с ее двойственным отношением к «дикарям». С одной стороны, фиджийцы – воплощение крайней дикости, выраженной в людоедстве, «дьявольских ритуалах» человеческих жертвоприношений и детоубийства[222], а с другой – они прекрасные земледельцы, «настолько умны, предприимчивы и поэтичны», а их язык настолько выразительный и гибкий, что есть все основания отнести «фиджийскую литературу к разряду наиболее благородных»[223]. Такой контраст, по канонам клерикальной этнографии, вытекает из библейской концепции грехопадения и последующего духовного и культурного регресса. Все зло фиджийского общества – следствие «дьявольской власти», утвердившейся после грехопадения общего предка всех людей – Адама, а все добро – остатки изначальной «божественной благодати». Следы этой благодати и воспоминания о библейских событиях Уильямс склонен усматривать повсюду. Он пишет: фиджийская культура сохранила «память о некоторых великих деяниях человеческой истории, о которых в Библии содержатся четкие и непоколебимые свидетельства», фиджийское божество Нгендеи – это, по его мнению, элемент прамонотеизма, искаженная память о Боге-творце; сюжеты о наводнениях, зафиксированные им в фиджийской мифологии, – память о библейском потопе; сами фиджийцы – один из народов, восходящий к потомкам Ноя[224].