— Поздравляем тебя от чистого сердца, — сказал Волынской. Не зная, как освободиться от энтузиасмуса своего гостя и между тем боясь оскорбить его крутым переходом к тому предмету, который лежал у него на сердце, он спросил будущего профессора элоквенции, что у него за книга под мышкою.
— А именно эта книжица есть вина предшедшего и вечно незабвенного события. Ее велено (вы понимаете, кто велел)… показать вам… Я имею довольно свободного времени, чтобы повествовать вашему превосходительству сие происшествие в достодолжном порядке.
— Много чести; зачем беспокоиться!
— Сие беспокойство есть для меня репетиция моего благополучия.
Кабинет-министр внутренно досадовал; но, желая разобрать смысл намека на знаменитую книжицу, потребовал ее к себе и присовокупил, что он между тем будет слушать поэта внимательно, с тем, однако ж, уговором, чтобы он обрадовал его секретною весточкой. Василий Кириллович улыбнулся, показал таинственно на сердце, мигнул глупо-лукаво на Зуду, как бы считая его помехою, и поспешил обратиться к своему любезному предмету:
— Вот, извольте видеть, высокомощный господин, эта книжица есть…
Тут Василий Кириллович начал говорить и говорил столько о Гомере, Виргилии, Камоэнсе,[104] о богах и богинях, что утомил терпение простых смертных. Зуда незаметно ускользнул из кабинета; в слух Артемия Петровича ударяли одни звуки без слов — так мысли его были далеки от его собеседника. Перебирая листы «Телемахиды», он нашел закладочку… На ней, в нескольких словах, заключалось для Волынского все высокое, все изящное, о чем оратор напрасно целые полчаса проповедовал; на ней было начертано: Мариорица; твоя Мариорица — скучно Мариорице! Слова эти горели в глазах влюбленного Волынского; он видел уж впереди, и очень близко, шифры, переплетенные огнем, пылающие алтари, потаенные беседки, всю фантасмагорию влюбленных. Чего не изъяснил он, не перевел, не дополнил в этих словах! Любовь скорее всякого профессора научит анализу того, что говорит любовь.
«О Мариорица! милая Мариорица! — думал он, — мы и заочно чувствуем одно; нам уже скучно друг без друга. Ты теперь между шутами, принуждена сносить плоскости этих двуногих животных; предо мною такой же шут, которого терплю потому только, что он бывает у тебя, что он с тобою часто говорит, что он приносит от тебя частичку тебя, вещи, на которых покоилась прелестная твоя ручка, слова, которые произносили твои горящие уста, след твоей души».
В то самое время, когда Волынской, влюбчивый, как пылкий юноша, беседовал таким образом с своею страстью, портрет его жены, во всем цвете красоты и счастия, с улыбкою на устах, с венком на голове, бросился ему в глаза и, как бы отделясь от стены, выступил ему навстречу. Совесть заговорила в нем; но надолго ли?.. Взоры его обратились опять на магические слова: твоя Мариорица, и весь мир, кроме нее, был забыт.
И вот кабинет-министр, в восторге своего счастия, взглянул на небо, как бы прося исполнить скорей преступные его желания.
— О победа! о венец труда великого! — воскликнул с радостным лицом Василий Кириллович, полагая, что восторженное движение Волынского относилось к одному месту из его поэмы. — Какое же место привело вас в такой энтузиасмус? соблаговолите указать торжествующему родителю на его детище, чтобы он мог сам поласкать его.
Волынской смутился, как бы пойманный в преступлении, поспешил спрятать закладку в карман, бросил взоры наугад в книгу и, настроив свой голос на высокий лад, прочел:
Видят они[105] весь шар земли, как блатную грудку;Все ж преобширны моря им кажутся водными капли,Коими грязная кочечка-та по местам окроплена.
Это место превосходно! исполнено силы, великолепия! Я ничего подобного не знаю.
— Го, го, го, есть места еще лучше. Если дозволите прочесть вашему признательному пииту!.. Например, когда Калипса, воспаленная паренком любви и ревностью, дает окрик на Телемаха и дядьку его.[106]
Здесь Василий Кириллович встал и, сам воспалясь гневом, замахав руками, вскричал так, что по сердцу собеседника его пробежала дрожь:
Прочь от меня, прочь далей, прочь, вертопрашный детина;С ним же ты совокупно прочь, старичишка безмозглый:Ты почувствуешь, мощен колико гнев есть богинин,Ежели не отвлечешь его ты вскоре отсюду.Больше видеть его не хочу; и к тому не терплю я,Чтоб которая из нимф слово спустилаИль на него чтоб и невозбранно коя смотрела.
Чувствуете ли, ваше превосходительство, какую красоту причиняет слово прочь, четырежды повторенное. Это по-нашему называется: фигура усугубления.
«Дух-мучитель!» — подумал Волынской, истерзанный самолюбием сочинителя, и сказал вслух:
— Хорошего понемногу, Василий Кириллович! Дайте мне отдохнуть от красоты одного образцового места, великий муж!
— Ага, ваше превосходительство, вы истинный меценат,[107] вы постигли меня, вы отдаете мне справедливость. Но я поведаю вам анекдотец, как могут ошибаться и великие люди. Теперь, не краснея, смею предъявить его во услышание мира, ибо я на предмет своей знаменитости успокоен. Пускай букашки, цепляясь за былинки, топорщатся на Парнасус;[108] пусть рыбачишка холмогорский в немецкой земле пищит и верещит на сопелке свою одишку на взятие Хотина,[109] которую несмысленные ценители выхваляют до небес: моя труба зычит во все концы мира и заглушит ее; песенка потонет в 22 205 стихах моей пииты! 22 205 вернейшим счетом!.. Нелегко сказать; возьмись-ка кто написать!.. Сколько ни обгложут из них мои зоилы,[110] сиречь завистники, все останется мне их довольно для существования в потомстве.
— Скорей к повествованию, Василий Кириллович, и потом жаждущему хоть каплю воды: одно слово о княжне. Когда ты скажешь мне его, я велю принесть подарочек…
Глаза будущего профессора элоквенции заблистали огнем. Он рассыпался в благодарности, окрилился и повествовал:
— Итак, я поведаю вашему превосходительству вкратце анекдотец о себе и Петре Великом.[111] Извольте ведать, что я обучался элементам наук и древних языков в архангельской школе. Уже в летах младых я обещал в себе изобильные надежды. Единожды, когда соблаговолил посетить наш вертоград блаженные и вечно достойные памяти государь Петр Первый, профессор подвел меня к его императорскому величеству, яко вельми прилежного и даровитого студента по всем ветвиям наук, особенно в риторике и пиитике. Еле четырнадцатилетний паренище, я выучил наизусть главу об изобретении со всеми цитатами и эпиграфами, как помилуй мя боже, и сочинил стихословный акростих:[112] «Како подобает чествовати богов земных?» Сей акростих был поднесен его императорскому величеству, и он, воззрев на него, соблаговолил изречь: «Лучше б написал он мне о рыбной ловле здешнего края!» Ге, ге, ге, о рыбной ловле: заметьте, ваше превосходительство! Осмелюсь присовокупить, впрочем не утруждая вашего драгоценного внимания: Петр Алексеевич хотя и был государь премудрый, но в риторических извитиях не обращался, греческого и латинского языков не любил. Сожалительно весьма; чего бы он с познанием их не сотворил! Но обращаюсь к сущему повествованию. Потом всемилостивейший государь, блаженные и вечно достойные памяти, соблаговолил подойти ко мне, выведенному из ряду прочих школьников, поднял державною дланью[113] волосы на голове моей и, взглянув пристально мне в очи, а скиптроносною ударив по челу моему, произнес: «О! этот малой труженик: он мастером никогда не будет». И я дерзаю днесь изрещи: Петр был государь великий; но во мне-то и ошибся! Приникни ныне, о тень божественная, на мою «Телемахиду», на Ролленя дважды в двадцати четырех томах, и сознайся пред ними в своей опрометчивости.
Волынской очень смеялся этому анекдоту; но чтобы разделаться с своим мучителем и разом прекратить его повествование о себе, которое могло бы вновь затянуться до бесконечности, если б только вздумалось оратору связать прерванное сказание о всемилостивейшей оплеухе, велел арабу принести обещанную пару. Между тем решительно приступил к Тредьяковскому, чтоб он без дальней благодарности и витийства дал ему весть о молдаванской княжне.
Василий Кириллович рассказал за тайну, что ее сиятельство была очень скучна, узнав, что его превосходительство сделался нездоров, что она расспрашивала, все ли красавицы петербургские ездят ко двору и нет ли какой в городе, ей неизвестной; когда ж Василий Кириллович, как новый Парис, вручил ей золотое яблоко,[114] она казалась очень довольною. Далее спрашивала об играх и затеях святочных, собиралась ныне же, когда месяц станет уклоняться к полуночи, выйти с подругами своими на крыльцо и погадать о суженом; наконец, во время урока, принялась чертить свое имя и еще кое-что… Но, несмотря на старания учителя взять эту записочку, Мариорица никак не согласилась отдать ее, боясь, что она попадет в руки Артемия Петровича. (Мы видели, однако ж, что эта самая записка очутилась в «Телемахиде», между листами, вместо закладки и дошла к кому следовала: так-то хитра любовь женщины! Верьте, что она, когда нужно, проведет не только профессора красноречия, но и поседелого в дипломации мужа.)