Прошел слух, что бежала большая группа мужчин. Меня тогда уводили ночевать в БУР, точно; я ведь могла с ними уйти. Ушла бы, если б знала заранее, да кто мне об этом скажет? Мужчины обезоружили охрану, забрали с собой автоматы и одежду конвоиров. Молодцы! — восхищалась я. О том, что их поймали, слухов не было. Значит, ушли. Удачи вам, дорогие мои храбрецы!
В начале июля пошла в рост трава. Солнце светило круглые сутки, и вся зелень как на дрожжах тянулась вверх, цвела, благоухала. Склоны хребта стали синими от цветов, буйная поросль зеленела вокруг площадки и вдоль дороги, по которой мы ходили на работу.
Несмотря на обилие комаров, можно было раздеться и подставить натруженные спины под солнечные лучи. Все загорели, втянулись в работу, да и работать раздетыми легче. Молодость брала свое, и девчата пели песни, сверкали белозубыми улыбками.
Многие получали посылки. Переодевшись после работы, становились яркими, красивыми. Я любовалась своими подругами. Правда, у них и у меня не было другой одежды, кроме казенного черного платья, но это нас не огорчало.
Теперь можно было чаще встречаться — тепло располагало к общению. Оксана рассказывала притчи из всемирной истории. Мы слушали и дивились ее памяти. Рассказывали о себе, о довоенной жизни, вспоминали погибших родителей.
Мысли о побеге посещали все реже, осталась только щемящая тоска по воле.
В августе фиолетово-красными полями зацвел иван-чай, поднявшийся выше человеческого роста. А в конце месяца подморозило, и сразу пожелтела трава. Круглые мелкие листики на карликовых березках ярко-желтыми копеечками осыпались на землю. Заросли голубики стали темно-фиолетовыми.
Я все жила надеждой на встречу с любимыми, близкими, дорогими людьми, которые там, на воле, ждут меня и тоже надеются свидеться.
И, конечно, мы все верили, что такой срок — пятнадцать или двадцать лет каторжных работ — это неправда, это нас только пугают. Верили, что такие испытания необходимо выдержать, потому что наш труд — тоже кирпичики в строящемся здании ясного и красивого будущего. Вот только очень уж тяжелыми оказались эти кирпичики. Ну что ж, кому-то надо и на Севере строить. Досталось нам.
Эти чувства давали уставшим, истощенным женщинам силы выжить, уводили от желания наложить на себя руки при мысли о том, что страдают-то они ни за что. С точки зрения морали предвоенных и военных лет у некоторых, вроде меня, еще был повод для суда и наказания, но таких было меньшинство. Существовало в те времена неписаное правило у чекистов: если из ста осужденных только один окажется виновным — это оправдывает себя.
Никакой речи об освобождении невиновных, конечно же, не было. Пусть работают, бесплатная рабсила очень нужна стране для восстановления хозяйства.
О том, что многие сидят ни за что, я узнала, когда ко мне стали приходить женщины с просьбой написать ходатайство в Москву о помиловании или о пересмотре дела. Вот, скажем, женщина из села, неграмотная, сидит, потому что поссорилась с соседкой, соседка пригрозила, что заявит нашим, когда они вернутся, так и сделала, нагородив напраслину, и за это дали по пятьдесят восьмой статье за измену Родине огромный срок. На таком фоне мое дело казалось серьезным, и поэтому я все медлила с сочинением просьбы о пересмотре. Могла ли я надеяться, что после пребывания в немецкой разведшколе получу положительный ответ?
Я писала, несмотря на усталость, после работы эти прошения. Писала много. Но за все время пребывания в лагере только однажды освободили женщину, да и то все знали, что она стукачка. На остальные письма приходил стандартный ответ: «Дело пересмотру не подлежит».
Снова наступила зима. Качались валенки под крышей палатки, и на полу появлялся белый иней. Жизнь шла своим чередом, наполненная острым желанием поесть вволю черного хлеба и отдохнуть от изнурительного труда на холоде.
После возвращения первой партии больных из Норильска (видно, там обнаружили их завшивленность) начались дезинфекция и клопомор во всех бараках. От вшей избавились. Клопы еще появлялись, но на них уже не обращали внимания.
Молодость брала свое — постепенно все втянулись в режим этой скудной жизни. Появились какие-то интересы, маленькие приключения, проделки.
По вечерам в «актированную» погоду девушки пели украинские песни. Я с удовольствием слушала мелодии и слова непривычных песен Западной Украины. Особенно полюбила переложенное на песню стихотворение Леси Украинки «Гетьте, думи ви, хмари осiннi!». Строки этой песни стали для меня путеводными в грустные минуты. Когда было очень плохо, я повторяла про себя:
Нi, я буду крiзь сльози смiятись,Серед лиха спiвати пiснi,Без надii таки сподiватись,Жити я буду, геть думи сумнi!
И когда становилось совсем невмоготу, в памяти всплывали слова:
Я на гору круту кам 'януюБуду камiнь важкий пiднiматьI, несучи вагу ту страшную,Буду я пiснi веселi спiвать.
Иногда эти слова помогали, иногда — нет.
Время шло, площадь под аэродром заканчивали, уже размечена была взлетная полоса, завезено горючее, выстроен длинный деревянный одноэтажный аэровокзал.
В газетах появились статьи о том, что в тундре за Полярным кругом, вблизи Норильска комсомольцами-добровольцами построен самый северный аэропорт. Вольные смеялись над этим, а заключенные негодовали. Ведь мы, голодные, замерзшие каторжанки в бушлатах с номерами, строили этот аэропорт. Одни женщины!
Негодование сменилось надеждой на то, что первый самолет принесет если не амнистию, то хотя бы указ, по которому за свой труд мы получим какое-то поощрение, облегчение, уменьшение срока... Но дни шли, самолеты не прилетали.
И вот прилетел первый АН-10, сел, вырулил, остановился. Отведенные подальше, к самой запретке, женщины стояли безмолвной толпой, и по их лицам текли слезы. Те, что постарше, стояли на коленях, крестились и плакали.
Опять шли дни — и ничего не происходило. На дальних концах взлетных полос еще продолжались земляные работы. Аэропорт уже жил своей жизнью, таинственной и недоступной. Со склада горючего начали приносить под бушлатами бутылки с авиационным маслом. Густое, темное, с синеватым отливом, оно отдавало нефтью, но поджаренные на нем ломти хлеба приобретали забытые запахи оладий и пирогов. Жарили на этом масле все, что можно было жарить — хлеб, кашу, картошку из посылок, или просто ели, макая в него хлеб. Не помогали обыски и утверждения медиков, что это масло очень вредное, потому что парализует работу кишечника, всего пищеварительного тракта, оседая на стенках непроницаемой пленкой.
Я тоже приносила масло, но вскоре почувствовала, что очень ослабла. Но ногах снова появились цинготные болячки. Как и все, я не верила во вредоносность масла. Поэтому, когда почувствовала себя вконец лишившейся сил, просто пришла к главврачу и сказала:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});