Пришёл Колька Портюшин и увёл меня из дома. Я наконец заплакал, а он утешал меня, как мог, а потом тоже заплакал и говорил, что папа мой был очень хорошим человеком и, если бы ещё немножко, стал таким же командиром, как Джангильдин или Макарыч. Колька предложил мне перейти к ним на житье и заверил, что с отцом и матерью он всё уже уладил и мне будет у них хорошо. Я сказал, что подумаю, но думать не стал. После смерти папы мне вдруг захотелось бежать из города куда глаза глядят. Здесь каждый дом и каждый камень напоминали о нём, и сердце сжималось такой болью, что трудно было дышать.
Папу хоронили красноармейцы. Пришли, конечно, кое — кто из его бывших сослуживцев, но их было так мало, что в зелёном лесу красноармейских гимнастёрок серые пятна учительских тужурок были почти не заметны.
Джангильдин сказал короткую речь над могилой. О чём? О гидре контрреволюции, которая не дремлет, о том, что врагов ждёт суровая кара…
Я плохо слушал и плохо помню все слова.
Грохнул залп салюта, и все начали расходиться. Только я не знал, куда мне идти. Стоял над могилой и плакал.
Но тут подошёл Макарыч и сказал:
— Пошли, Миша, слезами горю не поможешь.
И мы пошли с ним через весь город пешком, хотя Джангильдин хотел усадить нас в пролётку и отвезти домой.
Макарыч не успокаивал меня и не причитал надо мной. Это потом уже соседки затянули деревенское: «Ох ты, сиротинушка горючая… Да как же тебе без отца и матушки на этом свете жить…»
А Макарыч сказал просто:
— Мы тебя, Миша, не оставим.
Но что же произошло в ту ночь? Я понял: человек, метнувший бомбу в окно, предназначал её для Джангильдина.
Кому-то очень мешал этот красный комиссар Джангильдин.
На следующий день после похорон я узнал, что отряд готовится выступать из города. Куда он идёт, зачем — обо всём этом я лишь смутно догадывался и, честно говоря, не очень-то интересовался передвижением воинских подразделений красных. На душе было столь горестно и тоскливо, что ни о чём, кроме постигшего меня несчастья, в те поры я не мог да и не пытался думать.
Вечером на лошадях приехали Джангильдин и Макарыч. Джангильдин был хмур, а Макарыч смущён чем-то. Он всё отворачивал глаза, а однажды даже попытался погладить меня по голове, как маленького. Чай пили почти молча, если не считать шумных вздохов Макарыча, а уж как кончили пить чай и я, убрал тарелки, тут Джангильдин решил, видно, что приспело время для разговора.
— Мы вот думали про тебя, — сказал он, глядя куда-то в угол. — Спорили. А тебя покамест ни о чём не спрашивали… Жить-то как собираешься?
— Не знаю, — ответил я. Да как я мог ответить иначе, если в самом деле не знал, как мне теперь жить и что мне делать. — Как-нибудь перебьюсь. Может, уроки давать стану…
— А, кому нужны сейчас твои уроки? — махнул в досаде рукой Макарыч. — Какие уроки, малый? Ведь гражданская война кругом. Сейчас не с азбукой — с шашкой учатся.
Я ничего не возразил, потому что прав был Макарыч, и про уроки я просто так сказал, чтобы что-то сказать.
— Мы вот подумали с ребятами, — вёл дальше Джангильдин, да так тонко вёл, словно по тонкому ледку шёл, — и порешили: назначить тебе революционную пенсию, поскольку ты пострадавший от контры.
— А что мне в этой пенсии? — сказал я. — Мне скоро шестнадцать… Разве можно в пятнадцать лет выходить на пенсию? Что-то я про такое не слыхал.
— Вот видишь, — помрачнел ещё больше Джангильдин. — Вы с Макарычем подрядились в одну дудку дуть.
— А Макарыч что, против?
— Вестимо, против, — отозвался Макарыч. — Нашёл командир пенсионера…
— А может, в приют пойдёшь, а, Миша? — без всякого энтузиазма предложил Джангильдин. — Тут, говорят, приюты есть хорошие. Дом большой у вашего миллионщика Сапожникова Советская власть забрала. С колоннами. Рыбу там дают свежую, картошку…
— Не хочу в приют, — сказал я решительно. У меня дрожь по спине пошла, когда я услышал про приют. — Уж лучше смерть.
— Ну, умирать-то тебе, положим, рано, — вновь подал голос Макарыч. — А насчёт приюта — это ты правильно: совсем там жизнь никудышная. — Он помолчал, подумал и вдруг спросил напрямик: — Сам-то ты, Михаил, чего хочешь?
И тут я решился. Нет, я скажу неправду, если стану утверждать, что слова мои были необдуманными, что я преподнёс красным командирам очередной ученический экспромт. Хоть и вломились эти люди в наш дом глухой ночью, а всё же я успел и привыкнуть к ним, и полюбить их. Были они грубоватыми и совсем не интеллигентными в обычном смысле — и это резко отличало их от папиных знакомых, но были они искренними и добрыми и твёрдо верили в то, что предназначены для большой цели, что именно им суждено воплотить эту цель в жизнь.
И я сказал:
— Хочу с вами.
Я сказал и тем очень рассердил Джангильдина. Он обозвал меня глупышом и ещё как-то, а потом стал объяснять, что на гражданской войне детям нечего делать, что он командует отрядом особого назначения, а не скаутской дружиной, что меня могут запросто убить, а ему, Джангиль— дину, придётся потом отвечать перед Советской властью и собственной совестью. И пока он так говорил, Макарыч не произнёс ни слова, а когда закончил, Макарыч сказал:
— Командир наш прав. Он всегда правильно говорит. Но я хочу спросить про другое. Где мы найдём переводчика с персидского? Или вы, товарищ Джангильдин, думаете, что в Казахской пустыне за каждым барханом сидит Миша Рябинин и только и ждёт, чтобы вы дали ему для перевода какой-нибудь закарлючестый документ? Как хотите, товарищ Джангильдин, а без переводчика с персидского взвод разведки нормально воевать не может.
Но не успел ещё Макарыч закончить свою хитрую речь, как Джангильдин тут же на него напустился и, между прочим, напомнил, что за такие несерьёзные речи он, как командир, может не только снять его со взвода, но даже посадить под арест. А Макарыч обиделся и сказал, что за правду он и под арест пойдёт, но, даже сидя под арестом, всё равно будет думать о том, что товарищ Джангильдин плохо поступил с Мишей Рябининым и со взводом разведки вообще. И так они долго спорили и препирались, пока я не сказал своё слово. Мне сейчас стыдно, что я так сказал, но уж очень я боялся, что меня не возьмут в отряд.
— Если вы меня бросите, — сказал я, — то вам этот грех никогда не замолить.
И тут я почувствовал, что очень больно сделал человеку. Джангильдин умолк. Молчал и Макарыч, теребя ус и посматривая на меня хмуро и неприязненно.
— Ладно, — сказал наконец Джангильдин, и я почувствовал, что он пересиливает себя. — Бери его, Макарыч, к себе. Обмундируй по форме. И смотри: если хоть один волос… Ты меня понимаешь?
— Чего ж не понять, — повеселел Макарыч, — он у меня как у бога за пазухой…
Вот так я и стал бойцом взвода разведки и по совместительству переводчиком с персидского.
Вначале я совсем не знал, каким отрядом командует Джангильдин, как он оказался в Астрахани и куда держит путь. Мне, правда, казалось, что прибыл он в наш город специально для подавления мятежа Маркевича, но, когда я сказал об этом Степанишину, Макарыч только ухмыльнулся:
— Для нас, Миша, вся эта заварушка с Маркевичем — непредвиденный эпизод. А задача отряда куда сложнее… Вот выкрою время и все тебе обстоятельно расскажу.
И Макарыч сдержал слово.
Итак, об отряде. Формировали его в Царицыне. Костяк — полк имени Ленина и 1-я Тургайская интернациональная рота. Всего под командованием Джангильдина 700 сабель, это если говорить по-военному, или 700 конников. По национальному составу отряд представляет собой… Да, что же он собой представляет? Хотел я вначале написать «бывшая Российская империя в миниатюре», но потом подумал, что это будет не совсем правильно. Среди джангильдинцев можно встретить и сербов, и австрийцев, а уж эти-то нации к исконно российским не причислишь. Сам Джангильдин — казах. Я с первого дня ломал голову над тем, кто же он по национальности? По-русски он говорит правильно, почти без акцента, но глаза и скулы выдают в нём сына Востока. И решил: киргиз. А Джангильдин мне:
— Для горожан все, кто в степи, — киргизы. А ведь в степи много народов живёт — и киргизы, и казахи, и каракалпаки, и туркмены…
Каракалпаков я в отряде не приметил, но, кроме русских и украинцев, насчитал по меньшей мере десятка три языков. После смерти Волкова военруком стал австриец из военнопленных Шпрайцер.
А во взводе у нас… Степанишин — питерский, помощник его Грицько Кравченко — из Полтавы, а самый лихой рубака Абдулла Абдукадыров — из Ташкента. И вот что удивительно. Людей собралось не меньше, чем на строительстве Вавилонской башни, но всё прекрасно понимают друг друга, хотя полиглотов я здесь не видел. Мне это не совсем понятно. И я часто вспоминаю притчу Руми, преподанную мне Абдурахманом Салимовичем. Ведь не мог же ошибиться старик Руми, воплотивший в себе тысячелетнюю мудрость Востока.