Как бы то ни было, логика исторической мысли и действенность ее методов не стали центральной проблемой для ведущих логиков современности. Причины этого просты и понятны. Но все же удивительно, что философы посвящают большую часть своего времени размышлениям над такими науками, как математическая физика, о предмете которой лишь немногие из них имеют сколько-нибудь подробное представление, и совершенно игнорируют историю и прочие гуманитарные науки, с которыми они достаточно подробно знакомились, когда учились.
Чем бы ни объяснялось такое положение вещей, нетрудно понять, почему во все времена столь сильно было стремление смотреть на историю как на естественную науку: потому, что она работает, или хочет работать, с фактами. А самый эффективный метод установить, открыть и вывести факты — метод естественно-научный. Это единственная область человеческого опыта, в которой достигнут несомненный прогресс, по крайней мере в Новое время. Совершенно естественно, что методы, доказавшие свою эффективность и авторитет в одной области, хочется применить к другой, где нет единства и согласия специалистов. Весь современный эмпиризм отличало такое желание. История — это рассказ о том, что случилось с людьми и что эти люди совершили. Человек, в сущности, — трехмерный объект, передвигающийся в пространстве и времени, подчиняющийся законам природы; значит, его телесные потребности можно изучать точно так же, как потребности других животных. Ему, прежде всего, нужно питаться, размножаться, укрываться от враждебной среды. Эти биологические или физиологические потребности, кажется, не претерпели значительных изменений за последний миллион лет, стало быть, законы их взаимодействия друг с другом и со средой, в которой живет человек, можно, в принципе, изучить методами биологических или, возможно, психологических наук. Особенно касается это коллективных действий, которые инициирует не отдельный человек, а коллектив; именно они, как подчеркивала культурно-историческая школа со времен Боссюэ и Вико, имеют решающее влияние на повседневную жизнь и могут быть объяснены с чисто механистических позиций как силовые поля или как причинные или функциональные корреляции человеческой деятельности и других природных процессов. Если мы отыщем набор законов природы, соединяющих, с одной стороны, биологические и физиологические состояния и процессы, протекающие в человеке, а с другой — столь же наблюдаемые шаблоны человеческих действий, а в более широком смысле — действий социальных, и установим рациональную систему регулярностей, выводимую из сравнительно малого числа общих законов (вроде той, которую Ньютон, как считается, установил в физике), то мы получим не что иное, как науку о человеческом поведении. Тогда мы сможем игнорировать или, как минимум, считать вторичными такие феномены, как чувства, мысли, желания, из которых вроде бы и состоит человеческая жизнь, но которые нельзя точно измерить. Если бы эти феномены могли рассматриваться как побочные результаты других процессов, с научной точки зрения более наблюдаемых и измеримых, то мы смогли бы предсказывать (о чем еще мечтать настоящей науке?) общественное поведение людей, не привлекая размытых и неясных данных интроспекции. Тогда бы мы имели дело с естественными науками о психике и обществе, возникновение которых предсказывали еще материалисты французского Просвещения, особенно Кондильяк и Кондорсе, их последователи XIX в. — Конт, Бокль, Спенсер, Тэн, а за ними — множество бихевиористов, позитивистов и «физикалистов».
К какому же типу наук относилась бы тогда история? Традиционно науки подразделяют на индуктивные и дедуктивные. Если наука не скажет прямо, что ей известны исходные пропозиции и правила, выведенные не из наблюдения, но из интуитивного или дарованного свыше знания, законы, управляющие поведением людей и устанавливающие людям цели, или даже цели их творца (а со Средних веков ни один историк не претендовал на такое знание, по крайней мере открыто), — наука эта не может быть полностью дедуктивной. Что же, мы имеем дело с индуктивной наукой? Ставить на людях опыты сколько-нибудь значительного масштаба невозможно, и ученый тем самым вынужден основываться на наблюдении. Однако это препятствие не испугало астрономов и геологов, которые сумели превратить свои занятия в полноценные науки; поэтому механицисты XVIII в. с уверенностью ждали часа, когда к человеческому поведению приложат методы математических наук, развеяв такие мифы, как откровение, внутренний свет, личный бог, бесплотная душа, свобода воли, а все социальные проблемы решит научная социология, которая будет так же ясно и четко предсказывать поведение человека, как, по словам Кондорсе[19], науки, занимающиеся сообществами пчел и бобров, предсказывают их поведение. Уже в XIX в. эти ожидания считали чересчур оптимистичными. Стало ясно, что методы и принципы механицистов неприменимы к развитию и изменению, и, приняв на вооружение более сложные виталистские или эволюционистские категории, наука отделила методы биологии от методов чистой физики. Использование первых, несомненно, более естественно, когда изучаешь поведение и развитие человека. В ХХ в. психология приняла на себя ту роль, которую в предыдущем столетии играла биология, а ее методы и открытия, касавшиеся как индивидуумов, так и социальных групп, изменили, в свою очередь, нашу точку зрения на историю.
Почему же истории пришлось прождать столько веков, прежде чем стать наукой? Бокль, который с особенным пылом верил в «науку историю», объяснял это тем простым фактом, что историки просто глупее математиков, физиков и химиков. Он говорил, что быстрее всех развивались те науки, которые с самого своего возникновения привлекали внимание умных людей, чьи успехи, в свою очередь, привлекали к таким наукам и других мудрецов. Другими словами, если бы умы такого масштаба, как Галилей или Ньютон, Лаплас или Фарадей, посвятили жизнь наведению порядка в бесформенной массе фактов и слухов, которую представляла собой история, то в скорейшем времени эта область знания была восстановлена в правах и стала бы ясной, прочной, четкой, продуктивной наукой[20]. Иначе и не мог говорить человек, очарованный фантастическим прогрессом естественных наук своей эпохи. Даже скептики вроде Тэна и Ренана во Франции, не говоря уже о таких поистине страстных позитивистах, как Конт и, в некоторых работах, Энгельс и Плеханов, думали так же, как Бокль. Лишь немногие их мечты сбылись. Небесполезно задать вопрос: почему так случилось?
Прежде чем мы попытаемся на него ответить, рассмотрим еще два источника веры в то, что история может стать естественной наукой. На первый лучше всего намекнуть посредством метафор, которыми пользовались все образованные люди, по крайней мере, с XIX в. Когда мы говорим о законах, действующих в реальности и в воображаемом мире, мы чаще всего замечаем, что вторые опровергаются «железной логикой фактов» или «колесами истории», которые не остановишь. Мы говорим, что бесполезно противостоять «историческим силам», нельзя «повернуть время вспять», «вернуть прошлое»; говорим о юности, зрелости и угасании народов или культур, о течении общественных процессов, о подъемах и падениях наций. Все эти слова передают представление о том, что существует некоторый жестко зафиксированный временной порядок — «река времен», по которой мы плывем и силе течения которой мы волей-неволей должны подчиняться. Нам мерещится некий эскалатор, создали его не мы, но он нас несет, подчиняясь, видимо, какому-то закону природы, который управляет тем, какие и в каком порядке случаются события, — в данном случае события человеческой жизни, человеческие деяния и чаяния. Пусть эти слова — метафоры, пусть они обманчивы, но все же они указывают на категории и концепты, в рамках которых мы и говорим именно об объективно существующем «потоке истории», о котором ни за что на свете нельзя забывать. Тут уже легко сделать следующий шаг и заявить, что для любого явления, которое демонстрирует известную повторяющуюся схему, можно сформулировать законы, объясняющие его регулярность. Система же таких законов — не что иное, как естественная наука.
Второй источник вышеупомянутой веры лежит еще глубже. Схемы развития или последовательности событий могут представляться как последовательность причин и следствий, которые может систематизировать естественная наука. Но иногда мы говорим, что что-то более глубокое, нежели эмпирическая связь (философы-идеалисты называют ее механической или внешней), придает единство формам или последовательным фазам, которые принимает существование рода человеческого. Мы говорим, например, что нелепо обвинять Ришелье в том, что он не поступал как Бисмарк, поскольку очевидно, что Ришелье и не мог поступать так, как человек, живший в Германии XIX века, и, наоборот, Бисмарк не мог достичь того, чего достиг Ришелье, потому что у XVII в. были свои особенности, совершенно отличные от особенностей XVIII в., которые, в свою очередь, определили особенности века XIX. Тем самым мы утверждаем, что этот порядок — объективен, а те, кто не понимает, что возможное в одном веке и в одной ситуации совершенно невозможно в другом веке и в другой ситуации, упускают самое важное в том порядке, которому не просто подчиняется, но может или даже должно подчиняться развитие социальных отношений, человеческого разума, экономики и так далее. Мы считаем, что утверждение: «"Гамлет" написан при дворе Чингисхана во Внешней Монголии» — не просто ложно, но абсурдно, а тот, кто, зная все существенные факты о «Гамлете», всерьез в это верит, не ошибается, но просто сошел с ума; другими словами, мы отвергаем с ходу такую гипотезу — но почему? Что значит «это нелепо», «этого быть не может»? Есть ли у нас научные, то есть эмпирико-индуктивные, основания?