– Мало ли что вам нужно! А мне нужно дожить до конца войны, ясно? Нашли себе козу отпущения!
– Ладно, кончай сопли распускать. Насилуют тебя, что ли? Валя тебе хорошую давала характеристику, поэтому мы и решили. Что ж, ошибочка вышла! Кому ты такая нужна, еще в комсомолках небось ходила...
Глянув на нее с презрением, парень ушел в восьмую комнату, хлопнув дверью. Таня осталась стоять на площадке, прикусив кулак. Да что же это такое в самом деле, до каких пор ей будут навязывать героические роли! Там Леша давил на нее могучим авторитетом комсорга: «Нам позарез нужен свой человек в комиссариате...» И этот в небесных подштанниках теперь туда же! Ну, это дурой надо быть, просто дурой, чтобы вот так – самой – лезть на рожон, подставляться под проверку... И почему обязательно ей? Без нее, что ли, не обойдутся, обходились же до сих пор. До сих пор, правда, была Валя. А если и в самом деле пришлют какого-нибудь фольксдойча? Иной раз от переводчика больше зависит, чем от коменданта, в этом они правы...
Таня заметила вдруг, что плачет, поспешно достала платок, вытерла глаза и долго, с отчаянием, сморкалась. Все-таки простыла, наверное, прав был конопатый. Подойдя к двери с цифрой «8», она громко забарабанила в филенку кулаком. Кто-то выглянул, спросил, чего надо.
– Позовите того, который сейчас со мной говорил, -сказала она, – да поживее!
Тот вышел, глянул на нее неприязненно:
– Ну?
– А ты не нукай! – Таня вдруг озлилась. – Вот что: если я стану переводчицей, может получиться так, что в один прекрасный день мне надо будет отсюда смываться. Вы в таком случае поможете?
– Чем?
– Ну, я не знаю – в другой лагерь перебраться хотя бы. Ты сказал: «Мы с ребятами подумали». У вас что, комитет какой-нибудь есть? Значит, и возможности должны быть.
– Там поглядим, если до этого дойдет, – ответил парень неопределенно. – Обещать, сама понимаешь, ничего не можем.
– Да уж понимаю! Обещать никто из вас ничего не может, вы только призывать умеете. Ладно, завтра поговорю с комендантом...
На следующее утро, когда лагерники не спеша строились на аппельплацу, она подошла к Фишеру. Тот был явно в дурном настроении, с непонимающим видом листал списки и сердито бормотал что-то себе под нос.
– Прошу меня извинить, герр лагерфюрер, – сказала она непринужденным тоном, копируя берлинское произношение своей комиссариатской начальницы фрау Дитрих. – Могу я обратиться с небольшой просьбой?
– Валяй, выкладывай, – буркнул тот, не глядя на нее.
– Я была бы вам так признательна, если бы вы сегодня разрешили мне не идти на общие работы. Дело в том, что вчера я растерла ногу, а эти деревянные башмаки...
– Знаю, знаю, кожаные были бы удобнее, согласен. Черт с тобой, иди мыть котлы, кофе сегодня смердит хуже обычного, уж не крысу ли вы там сварили, с вас станется...
Тут он вдруг уставился на нее ошалело, разинув рот.
– Постой, постой! Ты что – говоришь по-немецки?
– О, в весьма ограниченном объеме, герр лагерфюрер, – скромно ответила Таня. – Словарный запас, вы понимаете...
– Ничего не понимаю! Как ты здесь очутилась, дочь сатаны? Ты что – народная немка?
– Нет, нет, я русская, но мы в школе учили немецкий...
– Так какого же черта ты до сих пор молчала?! – заорал Фишер. – Herrgottverdammtkruzifixnochmal![11] Вторые сутки – с тех пор как эти мерзавцы забрали Фалентину -я объясняюсь на пальцах, как глухонемой кретин, а эта ослица разгуливает тут с невинным видом! Словарный запас у нее, видите ли, мал! Я тебе такой словарный запас покажу, что ты неделю не сядешь! Ты что, не знала, что мне нужна переводчица? Марш в контору – в аптечке найдешь лейкопласт, заклей что там у тебя растерто, и – немедленно обратно! Нам еще надо распределить людей по группам, а уже почти семь. Живее, я сказал!
Глава пятая
К исполнению своих новых обязанностей Таня приступила с неохотой и даже страхом. Известные привилегии, на которые она теперь имела право, не компенсировали опасности, неизбежно связанной с положением лагерной переводчицы. Вместо того чтобы оставаться одним из нескольких сотен безликих «номеров», она торчала теперь на самом виду, привлекая к себе общее внимание – только этого ей и не хватало!
Она очень испугалась, когда несколько дней спустя Фишер спросил, печатает ли она на машинке; поспешила ответить, что нет, откуда же, где ей было научиться... «Жаль, – сказал комендант, – у меня тут чертова куча всякой писанины. Ты бы поучилась в свободное время, переводчица должна быть немного секретарем». Таня послушно начала учиться, но показала себя такой неспособной, что коменданту пришлось отказаться от мысли обзавестись секретаршей. Может быть, это было простым совпадением, а не проверкой?
Она была избавлена от физического труда, но свободного времени оставалось даже меньше, чем когда вкалывала в «шарашкиной команде». Приблизительно треть лагерного населения не имела постоянного места работы, и каждый день их направляли то туда, то сюда, в зависимости от разовых заявок на рабочую силу, а это означало, что Тане приходилось каждый вечер допоздна сидеть над списками и бланками заявок, решая, кого куда послать. Убедившись, что переводчица справляется, комендант вмешиваться в эти дела скоро перестал, и лагерники теперь не давали ей проходу своими жалобами и просьбами – почти всегда обоснованными, но не всегда выполнимыми.
Много хлопот доставляли сектанты из шестой комнаты. Они отказывались ходить в баню, отказывались носить номерные жетоны, отказывались обращаться к врачу в случаях заболеваний, иногда отказывались даже работать – у них был какой-то свой особенный календарь, где определенные дни полагалось проводить в посте и молитве. Никакие попытки договориться ни к чему не приводили – Таня понимала, что кончится это плохо, но была совершенно бессильна что-нибудь сделать.
С середины декабря участились воздушные тревоги. Теперь почти каждый вечер, около десяти часов, по всей округе начинали орать сирены. Одна, какая-то особенно мощная, была установлена на крыше соседнего здания: включаясь, она издавала вначале хриплый, необычайно низкого тона бычий рев, который повышался по мере того, как набирал обороты ее диск. Раскрутившись, сирена вопила пронзительно и исступленно, так что звенели оконные стекла, потом стихала, потом опять набирала силу. От одного этого воя можно было рехнуться.
Во время воздушной тревоги населению лагеря полагалось находиться в подвале, приспособленном под бомбоубежище; сигнал отбоя давали обычно уже за полночь, и эти три-четыре часа страха и ожидания в плохо вентилируемом, до отказа набитом бункере изматывали людей больше, чем самая тяжелая работа.
Самолеты пролетали, не сбрасывая бомбы. Их цели лежали пока восточнее – Бремен, Ганновер, Магдебург, Берлин. Но этого никто не знал заранее, и каждую ночь можно было ожидать, что бомбы снова посыплются на Рур, как весной этого года. О майских бомбежках лагерные старожилы вспоминали с ужасом, да Таня и сама уже несколько раз побывала в Эссене, своими глазами видела целые кварталы, превращенные в щебень взрывами «воздушных торпед», дотла выжженные фосфором и термитом.
Рур сильно пострадал, но он еще работал, еще дымили бесчисленные трубы, каждую ночь небо полыхало багровыми заревами мартенов, выдающих плавку за плавкой, круглосуточно вращались колеса шахтных подъемников, работали прокатные, кузнечно-прессовые, инструментальные, сборочные цеха бесчисленных заводов. Но что все это было обречено, понимал всякий. Вопрос был лишь в сроках.
Таня тоже это понимала, но почему-то не испытывала особого страха. Два года назад (неужели прошло только два года?), дома, после той памятной бомбежки, ее бросало в дрожь от одного звука летящего самолета. А сейчас страха почти не было, хотя опасность возросла стократно. Та бомбежка покажется детской забавой в сравнении с тем, что произойдет здесь; в лагере были люди из Гамбурга – его этим летом сожгли за одну неделю, погибших было больше сорока тысяч. Таня думала об этом почти равнодушно. Чему быть – того не миновать.
В один из вечеров, когда тревога застала ее за работой в лагерной канцелярии, она решила не идти в убежище. Проревели и замолкли сирены, затих топот бегущих по лестницам; Таня выключила свет, подняла маскировочную штору и распахнула окно. Промозглая ледяная сырость декабрьской ночи хлынула в комнату. Зябко обхватив плечи руками, Таня стояла долго, всматриваясь и прислушиваясь. Начали вспыхивать прожектора – она увидела два, потом еще три, потом их стало уже слишком много, чтобы сосчитать; размытые туманом голубоватые световые столбы обшаривали черное небо, качались влево и вправо, перекрещивались, сходились в пучки и расходились. Стало светлее, на фоне их призрачно колеблющегося зарева обозначались угольно-черные ломаные очертания крыш.
Где-то далеко впереди уже мерцали в туманной мгле тусклые короткие вспышки – это вели огонь зенитные батареи западнее Эссена; вспышки приближались, стал слышен далекий еще грохот орудий и почти одновременно – гул самолетов.