Кажется, ты это только что сама и сочинила, не бывает в книжках такой ерунды. И потом – Лисом-то его звали до того, как Женька родилась. А может, еще и до моего рождения.
– Да, да, конечно! Но просто мы же смеялись – Лис, вот тебе имя в книжке дали, даже похоже немножко на Алексея. Он не обижался, иногда в официальных учреждениях так и представлялся. Вот лица у всех были!.. В паспорте-то другое.
– То есть ты думаешь, что милиционер, составивший протокол, тоже читал детскую книжку? Да? А потом подумал такой: может быть, мне взять имя для подозреваемого из стишка, это же будет мило и забавно? Так?
– Ничего я не думаю, просто пытаюсь помочь тебе вспомнить, я же вижу, как мучаешься.
– Почему ты сдала меня в больницу?..
Маша отворачивается.
– Ну а как. Как иначе-то? После первой попытки суицида. А мы ведь знали, что будет вторая, и вот… Как ты хотел? Я не могла смотреть… Не могла дальше видеть.
И понимаю, что не она виновата, но все равно хочу уши заткнуть – какое право она имеет вмешиваться в мою историю, рассказывать за меня? Но снова обещаю. Я обещал, что больше такого не будет никогда.
Сели пить чай, а сегодня Маша впервые разрешает кофе – как утешение за то, что не покончил с собой, что обещал измениться, успокоиться. Раньше настаивала: мол, тонизирует нервную систему, спать не будешь, а за бессонницей последует приступ, нет, не надо. Выпей лучше чай. А я чай терпеть не могу, потому что Лис учил чай в кане делать так –
А что такое кан, впервые лет пятнадцать назад спросила Маша, а я ответил – это такой котелок, и удивился даже, что как мы прожили вместе столько лет, да и Лис был сколько, правда, она в его комнату особо не заходила, но никогда раньше не спрашивала. Даже когда мы говорили – пенка, не удивлялась, хотя наверняка себе что-то не то представляла, может быть, непрозрачную белую пенку на капучино.
1979
Можешь не мыть, он же из-под чая, вода в реке явно более грязная, чем кипяченая. Вытряхни заварку просто, да, вот сюда, в ямку, потом забросаем землей, все сгниет себе спокойно, станет почвой. Поленья пошевели немного, ага, вот так. Значит, засыпаешь чай, можешь еще травок каких, чабреца, например, немного, если есть. Не пробовал? Не беда, сейчас сам кипяток будет всем лесом пахнуть. Да не бойся соринок, иголок, ничего, только настой крепче, нажористее, чего смеешься? От чая тоже можно сытым ходить, смотря какой чай. Теперь довести до кипения, снять с крюка, оставить настаиваться. От самого запаха и проснешься, и уснешь – он тебя ловит, чувствует. Усталому поможет отдохнуть, расслабиться, вот, чувствуешь, как судорога в ноге уходит? Он даже сердце может лечить.
Что с сердцем?
А это врожденное, недостаточность.
Я в любой момент могу умереть, поэтому всегда ношу вот эту черную книжечку в кармане – там я пишу всякие записки, ну, о важных мне людях.
Там и о тебе сейчас есть.
– А можно мне посмотреть?
– Прочитаешь, если умру. Нет, сейчас нельзя. И потом, эти записочки ведь не остаются неизменными, я меняюсь, приходят какие-то новые мысли, люди тоже меняются.
Смотри только не изменись, Лешк, ты мне только таким нравишься, безгрешным, глупым. Ладно, ладно, естественные науки тебе хорошо даются, кто ж спорит. Если изменишься – мигом другое напишу. Не дуйся. Ты же не знаешь, что на самом деле о тебе люди думают? Вот и обо мне не знаешь.
Потом все смотрел на карман его рубашки, но никогда черного блокнота не замечал, не выкладывал Лис его и на стол перед собой, не хранил в квартире на книжной полке. Бог знает, может, где-то в другом месте хранил, но даже когда к нам пришли и стали обыскивать его комнату, вытряхивать все, заглядывать в книги, нашаривать швы в рубашках, разрывать землю в комнатных цветах – и то не нашли ничего. Только земля в ладонях и осталась, обрывки белых ниток.
А потом дрожал, боялся, ловил взгляды, от мельчайшего непонимания не спал – а вдруг Лис сейчас добавляет обо мне плохие, злые слова в свой черный блокнот (с чего я вообще взял, что он должен быть непременно черным?).
Лис, а ты написал сегодня обо мне?
Нет
Нет
Нет
Алоисий Добрый Лис
На качелях вверх и вниз…
Добрый Лис никогда не напишет обо мне ничего плохого.
* * *
– И ты проснулся в больнице?
Упорно возвращаемся к разговору об аварии, я-то думал, что все. Рассказывал Маше несколько раз, она, как и я, до последней мелочи помнит, но понимает, когда нужно просто проговорить, ничего не утаивая.
– Да, проснулся в больнице, в реанимации, там трое ребят лежали, уж бог их знает с чем. Один вроде как тонул.
– Как ты понял, что тонул?
– Так он же сам рассказал. Тонул, страшно было, вытащили какие-то ребята, на берегу в себя не пришел, лежал мертвым, что уж тут говорить. Скорая откачала. Повезло. Ну и потом сюда – под наблюдение. Вообще не знаю, что с ним потом стало, говорят, что из-за гипоксии мозг никогда не начнет функционировать по-прежнему.
– У тебя было много травм?
– Не помню. Вот у Лиса много – тридцать шесть переломов!
– Прямо-таки и тридцать шесть.
– Тридцать шесть, не веришь?
– Просто странно, что такая точная цифра, считал ли он, например, трещины, зачем рассказал ребенку, который тоже пострадал, – чтобы напугать?
– Хотел, чтобы мы над собой не плакали, – потому что ему-то гораздо хуже пришлось, ему руль чуть грудь не проткнул. Сердце. Если честно, то он потом маленьким рассказал, что у него до сих пор в сердце обломок того руля. Мол, в больнице хотели вытащить, а потом взвесили – и решили оставить.
– Леша, но ведь такого не может быть, какой еще кусок руля? Он бы умер сразу. Ты же биолог, ты знаешь, ну, как у человека все внутри устроено, как можно верить в такую ерунду? Когда даже я понимаю…
– Какая разница. Тогда-то не был биологом. Кусок пластика в сердце. Не знаю, он говорил, что каждую секунду может умереть, но пока еще нельзя. Потому что он все еще не уехал в Москву, не отпустил нас, не вырастил.
– Как он собирался вас растить – из Москвы?
– Ждал, что поедем за ним. Ждал, как оказалось, моего шестнадцатилетия.
– Но ведь тебе уже было шестнадцать.
– Ну вот он тем летом и хотел, никто не думал ведь про аварию. Ведь это я виноват.
– Ни в чем ты не виноват, – вздыхает. Не в первый раз думает, что я юный был, невинный, не желающий никому смерти.
Но только как же – я ведь на газ нажал, отлично это помню, не мог видеть, как он с Конунгом переглядывался, ну, как будто у них общая тайна есть, как будто бы они вместе хотят в Москву уехать. Оглядываюсь назад, об этом думаю – Лис столько говорил о Конунге, жалел его, рассказывал, как нелегко переживать переходный возраст. Как будто у меня не переходный был!.. Как будто мне жизнь легко давалась. Почему нельзя было пожалеть меня, а не только это – возьми фонарик, ступай приведи Даню, не говори никому жестоких и обидных слов, защищай слабых, заботься о девочках. А Конунга я возьму с собой в Москву, потому что ему это нужно. Он не будет жить в квартире, предоставленной государством, он больше похож на меня. Он даже на гитаре научился сразу играть, а у тебя такое корявое барре – сколько раз можно повторять, что не нужно так зажимать руку?
И дальше, дальше не останавливалась мысль.
Поэтому и взбесило страшно. Хотел, чтобы все провалилось.
Чтобы мы все провалились к чертям собачьим.
– И за что ты этого Конунга так ненавидел? – осторожно спрашивает Маша. – Что он сделал плохого лично тебе – просто был? Другое дело – Даня. Тут я понимаю. А тот?
Ну хорошо, я скажу. Все расскажу, и оставим это.
Понимаешь, он такой высокий был, с густыми волосами, пусть и не всегда аккуратно причесанными, но это все равно. У него не было гонереи и, в общем, если прыщики какие и были, то все равно это обычные подростковые прыщи, ничего страшного, в остальном же – гладкое, нормальное, человеческое лицо.
И я думал.
Да, черт возьми, именно так и думал.
Что он Конунга возьмет с собой в Москву, а я буду дальше по праздникам есть те пирожки, что Наташка приносит. Я любил Наташу и ее пирожки, вовсе не в том дело…
– Теперь понимаю. – Маша касается плеча, гладит легонько. – Но вы не провалились ни к каким чертям. Ты здесь. А дальше – тебе больно было? Что ты