Однажды Всеслав упомянул, что его в Киеве прозывали Соловьем, и это имя и тут пристало к нему.
Подступала осень, и мужики взялись строить Соловью избу. Ему, как хозяину, позволили установить краеугольные камни и положить на них нижний венец клети, а остальное дружно подняли за несколько дней. Жилье возвели рядом с бывшим отчим домом, и Всеслав стал одиноко жить в лесу. Он хорошо знал травы, готовил зелья, снял недуг у нескольких баб и мужиков, так что уважение к нему выросло еще больше.
Как человека, побратавшегося со Сварожичем, его часто просили умолить Рода о всяких нуждах, и Всеслав почти ежедневно ходил на Ярилину плешь, поддерживал там огонь и складывал на костер дары смердов. Сам себя он волхвом не считал, однако ясно сознавал, что после той грозовой ночи ближе всех знакомых ему русичей поднялся к кумирам. Но понимал Соловей также, что близость его к богам совсем иная, чем была у Пепелы, других встреченных им в жизни волхвов.
Так прошли годы; и вдруг в Чижах объявился попин, начал скверными словами хулить кумиров, проповедовал о Христе. Его несколько дней молчаливо терпели, промолчали смерды и тогда, когда он швырнул несколько камней в Рода, но уже на следующее утро княжьи люди не смогли разыскать прыткого византийца. С небывалой быстротой в Чижи прискакали княжий вирник с отроками и новый попин — Кулик, хорошо говоривший по-русски. Он не ругался, не оскорблял русских кумиров, но его боялись сильнее исчезнувшего попина. Весь с каждым днем ожесточалась, наверняка не выжил бы и Кулик, но вирник с отроками следили за смердами зорко.
Туда-то, в Чижи, и ходил сегодня волхв-изгой Соловей. Недавний покой, который он наконец сыскал в отчизне, разом оборвался; отныне и тут, в глуши вятичских земель, наступили страшные времена. Конечно, и прежде слышал он от прохожих людей, что после крещения Киева новую веру огнем и слой вбивали в разных городах и весях Руси, и вот прошло пятнадцать лет, и христианские попы вторглись сюда. Ночью Всеслава охватывало отчаяние, днем же он бродил по веси или возле нее, приглядывался и прислушивался к приближающейся беде, не зная, как теперь избежать напасти.
…Всеслав раскрыл глаза; будто долгие видения тяжелого сна только что прошли перед ним. Он недвижимо сидел, остывая от пережитой вновь своей жизни, а перед ним сверкала под летним солнцем вода в Клязьме, вокруг было тихо и спокойно, перелетали через реку птицы, осторожно потрескивали в лесу ветки, и шлепали по воде рыбы. Все пока оставалось прежним.
Петлявшая до сих пор среди деревьев тропинка в этом месте распрямилась, и дальше пролегла по лесу ровной узкой полосой. Над ней мутными облачками висела мошкара да гудели строгие пчелы.
Всеслав насторожился — ему показалось, что впереди, сбоку от дорожки, что-то шевельнулось, укрываясь в лесной чаще. Подняв лук с вложенной стрелой, Соловей напряженно ожидал опасность, но там долго ничего не менялось. Всеслав уже решил двинуться дальше, когда вдалеке появился человек, тянувший за собой санки. Соловей узнал Опенка, смерда из Липовой Гривы.
В той веси Всеслав не был много дней. Перебирая у себя в сенях высушенный болиголов, он не вытер опыленные этой травой губы, выпил квасу и вечером сильно заболел. На него напали мучительные судороги, он несколько раз падал с полатей, в голове полыхал жар, и показалось, что подошла нежданная смерть. Страха перед ней не появилось, было лишь обидно, что приходится погибать нелепо, по глупости. Однако дни и ночи шли, по телу разлилась истома, потом и она начала отступать, и Соловей понемногу ожил.
Опенка Всеслав не любил — тот был человеком злым, угрюмым и коварным. В Липовой Гриве Соловью рассказали, что Опенок однажды зимой обманом изловив в холодном лесу беглого холопа и за переем получил от хозяина гривну денег. В избах тогда его долго ругали и прилепили новую кличку — Переемщик, так что теперь одна только жена помнила его истинное имя.
Увидев на тропинке волхва, Опенок приостановился, но тут же снова побрел навстречу. Приближаясь к нему, Соловей разглядел, что Переемщик идет более мрачный и ожесточенный, чем обычно. На шее Опенка висел его науз — кабаний клык.
Еще издали, увидев санки, Всеслав понял, что произошло, и теперь, когда они поравнялись, с тоской глядел на обряженный труп маленькой дочери Переемщика. Он хорошо помнил ее живой, особенно твердо остался перед глазами вечер, когда он шагал по веси от Ярилиной плеши, а девочка одиноко стояла перед черными воротами и смотрела на него.
Теперь лицо ее сделалось незнакомым: глаза запали, челюсть была подвязана белым чистым полотенцем. На задке санок, возле тоненьких ног покойницы стояла наспех сделанная из глину урна-избушка.
Санки прошуршали по тропинке, Опенок прошагал мимо Всеслава. Тот долго глядел ему вслед, потом выкрикнул:
— Погоди, помогу тебе! — и быстро нагнал Переемщика, пошел рядом, взявшись за веревку, привязанную к санкам. Когда свернули с тропинки к кладбищу-кургану, Соловей тихо спросил:
— Один почему? Люди, жена где?
Опенок остановился, будто споткнулся, зло проговорил:
— Нету их! Мор уносит! Ты вот куда пропал, весь помирает, а тебя нету! Раз волхв и травы знаешь, спасай людей! А то пришла беда, а Соловей упорхнул!
— Я сам чуть не умер! — прошептал Всеслав.
Переемщик оглядел его.
— Не видать по тебе, идешь здоровей прежнего!
Всеслав промолчал, дернул веревку и двинулся дальше. По пути к кладбищу прошли по берегу реки, потом обогнули Ярилину плешь и позади нее, в самом глухом месте леса, подошли к огороженному бревенчатой изгородью холму-кургану, в который издревле еще жители прежней Липовой Гривы складывали урны с пеплом покойников.
Всеслав больше не препирался с Опенком; он волок за собой легкие санки и размышлял о том, почему боги именно сейчас обрушились на весь. Одно горе и так уже стояло на пороге каждой избы, зачем же новое?! Никто из смердов не оскорблял кумиров, все молятся только своим богам. Ладно бы мор приступил к Чижам — там убили попина, теперь строят христианский храм; но почему же Род ударил по Гриве?!
Жутко было то, что теперь он, вечный изгой, не мог никуда сбежать. Горе одно за другим обступало его здесь, в том месте, где он прожил детство, куда возвратился и вот уже десять лет живет в избе, поставленной на пепле отца, углях родного дома. Вспоминая предбывшие годы, Всеслав горестно поразился тому, как он, все время высказывая из обруча напастей, научился убегать от горя. Конечно, такая жизнь не сделала его счастливым, была в ней необъяснимая ложь. Но ведь вот тут бродячая, изворотливая его судьба окончилась. Здесь он родился, отсюда ушел и сюда вернулся, и остался ему лишь один путь — в ирье, туда, где находились все его предки и куда сейчас поднимется душа этой почти невесомой девочки.
Изгой и Переемщик остановились неподалеку от кладбища на краю небольшой поляны с черной сожженной землей. Посредине ее невысоким колодцем лежали дрова.
Опенок повел себя так, будто Всеслава нет рядом; опустив веревку санок, он ушел в лес, принес охапку хвороста и начал складывать священный костер. Уложив поленья, Переемщик опустился на колени перед мертвой дочерью и стал медленно раскачиваться, негромко забормотал что-то справа не различимое волхвом.
Соловей, тоже сходивший в лес, положил принесенный сушняк, подошел к прощающемуся с дочерью отцу.
— Солнце мое дорогое, рано заходящее, месяц красный, как же рано вы погибли, звезды восточные, почему рано зашли?! Темный лес к земле преклоняется, никнут травы-цветы от жалости. Сейчас пойду поищу сердечное мое дитятко, обойду-ка я всю весь. Дитя не сидит ли где на беседушке?!
Опенок выговаривал полагающиеся слова, но не печаль, а ожесточение и злость наполняли их. Волхв изредка тайно взглядывал на него, но опущенного вниз, к земле, лица Переемщика не видел. После причитания тот тяжело поднялся, отнес в сторону урну, потом в одиночку попытался установить санки с трупом на поленницу; Всеслав поспешил к нему, и они вдвоем уложили девочку на костер.
Все так же молча Опенок повернулся и зашагал к Ярилиной плеши за огнем, однако сразу вернулся, вынул из-за пазухи красивые — с красными и белыми горошинками — бусы, разукрашенную глиняную ложку, положил их на грудь мертвой дочери.
Когда он снова ушел, Соловей устало опустился на землю; он жалел, что пошел сюда с Опенком — злоба осиротевшего отца, обвинения в несчастье, пришедшем в Липовую Гриву, обидели его, хотя волхв и понимал, что смерды в веси, конечно, ждали помощи, но так и не получили ее. Может быть, они посылали к волхву гонцов, но напрасно стучали те в дверь избы, где в беспамятстве лежал Всеслав. Плохо и то, что теперь, когда надлежало поспешить в Гриву, он остался тут, на кладбище. Волхв поднял голову, глянул на синеватое покойное лицо девочки, готовой к уходу в ирье, подумал, что ей теперь, наверно, столько же лет, сколько было ему, когда он выбирался из горящей избы и потом прижимался к черной рыхлой земле огорода. Великий Род уберег его тогда от гибели, но счастья в жизни так и не дал.