Рябинин носил модные с поволокой темные очки, мать все вглядывалась в них, лицо твердо очерчивалось рыжей короткой бородой, когда он уходил домой, само собой получилось, что они с Митей обнялись. Глядя на Рябинина, мать сказала: они делают, Митя, все, что могут, сказала будто не о себе, будто осознав все, и что предстоит еще долгая жизнь, такая, какой она станет сейчас, в эту самую минуту, тут в ней не было ни Мити, ни самой себя, никакого страдания, войны, прошлой своей жизни, любви, но что-то было, до чего ни дотянуться, ни почувствовать нельзя было.
Прямо посреди груди у нее торчала толстая игла, напрямую вводила раствор, казенная рубашка была надорвана, сильно надорвана, кожа была желтовата, но была еще живой, но больше всего глаза! какими живыми были глаза! все теперь входило в них из нее, и они теперь жили за все ее распадающиеся части, два гибнущих живых острова, когда он это заметил, она сказала ему: побудь возле, не надо мне ничего, сжимала его руку, счастливая его приходами.
За два дня до этого пропал у нее аппетит, она смеялась: сколько же я могу? видишь, сколько вливают в вену, и сюда, капельница стояла часами, Митя посчитал расстояние между каплями в пять секунд.
Накануне Митя пошел в универсам прямо к директору, хотелось достать икру и лимоны. Ни того, ни другого в продаже не было. Лимоны-то еще можно было достать. Предъявил редакционное удостоверение, сказал, что больна мать, ничего не ест. Директор готовился к обеду, заказывал молодой продавщице борщ со свининой, жареное мясо, и велел открыть банку импортного компота, он был мощный высокий человек с мясистым лицом, как показывают секретарей обкома в фильмах. Сейчас Митя бегал, суетился с этой самой красной икрой, намазывал матери на белый хлеб, попробовал языком одну икринку, ел он ее лет двадцать назад, показалось, что икра горчила, да и солоновата была, хотя и сохранила свежесть. Мать просила: да не бегай ты, посиди лучше, а он ушел на кухню, попробовал достать масла, на кухне ничего не дали, однако, достал (встретилась няня Екатерина Ивановна, которой он только что сунул в карман халата, преодолевая себя, рубль и смущенно пробормотал, просил, чтоб смотрела за матерью, подать судно, убрать, сменить простыню, протереть от пролежней; Екатерина Ивановна расширила пальцами кармашек, зарделась вся: да зачем же вы, мы ж ведь и так смотрим, а тут вынесла из холодильника своего масла), тогда он снова стал перемазывать злосчастную икру, из-за почек густо боялся мазать, полагалось не больше десяти грамм соли в сутки; мать едва попробовала и отдала ему тонкий белый хлеб с оранжевыми блестящими икринками.
Рябинин прошелся сквозным проходом сразу через несколько палат, так специально была устроена реанимация, коротко глянул только к ним: сидеть в реанимации запрещалось, и этому краткому посещению предшествовала двухдневная борьба с завотделением, Ангелиной Петровной, Ангелина Петровна вычищена с ног до головы: туфли, походка, белоснежный халат, прическа — все одно к одному, подогнано, подглажено-крахмально, решительность и лучезарная улыбка.
Первый раз Митя схлестнулся с ней дня четыре назад, Рябинин пропустил на пять-десять минут, мать была счастлива, что он прорвался, как раз сразу после приступа, она потихоньку заснула, успокоенная, увидев его, сжимая кончики его пальцев.
Утром, из редакции, Митя звонил прежнему врачу, с пятого этажа, Зое Васильевне, где мать лежала до инфаркта, Зоя Васильевна с сестрами приходила, навещала ее; мать сразу же, как он появился, сказала, что Зоя была, посидели, поговорили. Митя звонил в больницу, разговаривал с Зоей Васильевной, просил ее заглянуть, пускают туда плохо, a ее пропустят. Зоя сразу же после конференции спустилась, навестила.
Когда Митя, после совещания у главного позвонил ей, все было еще хорошо: сказала так же, как и Рябинин, что состояние тяжелое, а самочувствие хорошее. Это-то и давало надежду.
Ангелина Петровна устроила ему выволочку, ввела к следующему по рангу чину; тот резко и наставительно-твердо отчитывал Митю.
Митя убеждал: для нее это лучше всех ваших лекарств, когда она кого-нибудь видит, тем более сейчас, она уснула, проснется, меня нет, будет волноваться, был сын, ушел, не попрощался. Чин был еще более решителен, чем Ангелина, решительно-картаво наставлял: минусы от вашего посещения перекроют все плюсы; Митя чувствовал себя в западне: началось с того, еще раньше, с неделю назад, что он просил организовать специальный пост, — если они не могут, то платный, тогда вдруг возникла тревога, что мать упустят, каких-нибудь пять минут все решат. Все они ему казались свалкой математических знании, радикалов, геометрических полостей: минусы-плюсы, реаниматоры-математики. Слишком они были для реаниматоров рационально холодны. Позже тревога поубавилась, когда увидел Рябинина: такие вытащат.
Мать ему говорила, она тогда спала, потом лежала с открытыми глазами, полуприкрыв их веками (вспомнила, как в детстве лежала с открытыми глазами, но из-за длинных ресниц, отец думал, что она спит, а она все видела, как он целовал мать, господи, как это было давно, все-таки она жила долго, если сейчас на память пришло это, мелькнуло: она вся в иголках, а деревня вся, как на ладони, речка; все мелькнуло одной мыслью, одним прошлым зрением (то ее платье!), и тут появился перед ней Рябинин, который так на нее смотрел, как Митя, будто они были один на один, Рябинин с Митей), она рассказала это Мите, что все виделось ей, что они оба в этом лице, один в одном, он вынимал из портфеля яблоки, господи, ну зачем же так много, куда же? Кто ж это был, Рябинин, или Митя? Позже она рассказывала Мите: подходил Рябинин и долго смотрел, как ты, такими же глазами.
Мать рожала четверых детей, двое умерли (это было до войны, еще до Мити), часто задумывалась и говорила: были бы у вас сейчас старшие братья, очень ей хотелось видеть теперь двух несуществующих братьев Мити (может быть, одним из них и был Рябинин, в этот миг они должны были появиться оба, думала она, ей всегда казалось, что рядом с Митей был кто-то еще, и так было всегда, когда он говорил, она внимательно слушала, и ей все казалось, она оглядывалась, голос Мити был не один, что-то ей всегда мешало, и когда он шел, все в ее душе наполнялось такой необъяснимой тревогой, и она думала, только бы он пришел, только бы жил! только бы с ним ничего не случилось — значит, это был тот самый миг, думал Митя, теперь он вдруг понял, что все это ожидалось им давно, все было вложено издавна, длительно проникало и укреплялось в нем, но не было ключевого мгновенья, которое все бы открывало, и вот тревожно чувствовалось, что оно наставало; значит, это был тот самый миг, думал он, он оглянулся, смотрел, когда появится его второй брат, тоже с бородой (действительно, сейчас, ожидая Андрея, он вспомнил, появился еще один, с черной бородой, тоже прошел насквозь проходом через все палаты, источая тайное отталкивание от всего), и одновременно Митя вспомнил из детства, все поры памяти теперь раскрывались широко, возникало сразу все вместе, вся их жизнь, и, не умещаясь в нем, переливалась вокруг, но ясно представилось, вспомнилось, соседка кому-то рассказывала на кухне (Зинка!), что ребенок, которого выбросила мать, был почти готовый, только маленький черноголовый человечек (аборты были запрещены), мать пошла ночью в туалет, соседка ей помогала, и когда они его вытащили, он был как живой, полностью оформившийся человечек, только маленький, и они не знали, что с ним надо было теперь делать; когда Митя приходил, она еще долго чувствовала, что с ним кто-то как бы был рядом — в ту ночь, когда все происходило, бы он, Митя зашел к нему в кабинет, по цветному телевизору показывали цирк, все было окрашено сплошным малиновым цветом, едва пробивались темноболотный и синий цвет: не работал какой-то транзистор. Чернобородый был из породы жестких хирургов, такой скажет, что у вас рак, глядит прямо в глаза, а потом займется разбором шахматной партии.
После двух братьев у матери родилась крепкая, красивая сразу, с рождения, сестра, Надя, а потом он, Митя. Первый мальчик у матери умер, прожив несколько недель, от воспаления легких, Митя уцелел чудом, да не чудом, а вытащила мать, выхаживала отдельно каждую его частичку, укутывала, обмазывала маслом, сутками не спала, и мужа, и сестру Мити отселила за ширму, в маленькой комнатке не разбежишься, пять раз на дню в его закутке мыла полы и никого к нему не впускала на всякий случай, чтоб не сглазили; a с ней вдвоем Митя рос, будто чувствовал все и помогал ей, за ней поворачивался, ловил ее взгляд и без конца смеялся, один на один с ней; отец Мити, Илья, тогда он был молод, всего тридцать каких-нибудь лет! все пытался проникнуть за ширму, когда слышал его счастливый смех, но мать не впускала, сначала он думал, что это игра, пройдет, но когда увидел однажды ее лицо, будто натолкнулся на что-то, понял, что ни до чего он сейчас не дотянется и не достанет: в ней не было сейчас ни Мити, ни самой себя, никакого страдания, ни прошлой жизни, любви, но что-то было, до чего ни дотянуться, ни почувствовать не было ему дано — что-то вдруг сверкнуло: господи! да это уже он где-то видел или видел сейчас, но вперед, это уже видел было, было, он чувствовал то же, только все было так же, а потом