Ведь ее слишком легко охмурить, чувствовал он, у нее слишком добрая душа, и, стоит подвернуться одинокому, истосковавшемуся парню с хорошо подвешенным языком, она уступит, может быть только ради того, чтобы у парня стало легче на душе. Так прямо сразу и пригреет. Он вспомнил, как легко она клюнула на его жалостную историю насчет одиночества. То, что в его истории все правда, дела не меняет. В таких историях всегда все правда. Насчет одиночества никто не врет. И все равно все эти истории — вранье, он знал это по себе, потому что, как только начинаешь рассказывать женщине про свое одиночество, ты больше не одинок, ты словно автор пьесы, который верит в подлинность своих персонажей, ты словно писатель, пытающийся прожить жизнь своих героев. И как только ты видишь, что на слушателя действует, ты понимаешь, что кое-чего добился, и начинаешь играть, как актер, чтобы правда прозвучала еще убедительнее. И тогда правда исчезает, она теряется за актерскими трюками. Если бы только он мог сейчас поговорить с ней, предупредить ее. Ему стало безумно страшно — а вдруг она не догадается, что солдатики, рассказывающие ей жалостные истории, врут? Ведь с ним она не догадалась. Или догадалась? Может, потому и отказывается выйти за него замуж, что догадалась? Значит, она не верит ему? Нет, она должна ему верить, должна! Страх охватывал его все сильнее, он с трудом удерживался, чтобы не повернуться к затянутым проволочной сеткой окнам. Еще немного — и он повалится на пол, начнет орать и стучать кулаками. Прямо перед этой троицей, которая так внимательно за ним наблюдает.
Раньше с ним такого не случалось. Он обходился без женщины, и не по три месяца, а гораздо дольше, и ничуть не страдал. В былые годы, когда он бродяжил, и позже, в Майере, его это совсем не беспокоило. Но тогда он и понятия не имел, как бывает с женщиной, когда все по-настоящему. С Вайолет у него тоже было не так. Неожиданно ему захотелось понять, а Вайолет когда-нибудь испытывала то, что сейчас испытывает он? Может, всё оттого, что с Альмой у него любовь? Но ведь с Вайолет вроде тоже была любовь. А может, оттого, что он твердо уверен, что Альма его не любит? Ты чокнутый, прекрати, отчаянно убеждал он себя, а сам продолжал напрягать глаза, чтобы рассмотреть, кто же он, этот черный силуэт, я его убью, убью этого черного подлого гада!
— В чем дело? — Кладовщик отечески улыбнулся. — Я что-нибудь не то сказал?
Пруит почувствовал, как губы у него складываются в улыбку. Слава богу, подумал он. И оглянулся на охранников.
— Что? — услышал он свой голос. — Кому? Мне? Нет, все то, — сказал его голос. — А что такое? — Выдержал, подумал он, выдержал. Я выдержал! Но каково будет ночью, на койке, в темноте, когда все вокруг спят и рядом нет никого, кто напомнит тебе о твоей гордости? — думал он, слабея.
Оба верзилы понимающе улыбались, и ему стало ясно, что никого он не обманул. Ничего он от них не скрыл. Лишь кое-как спас себя от позора. Они все видят, какой он жалкий влюбленный дурак. А он не может это скрыть. Почему у других получается, а у него никогда?
— Вот твои шляпки, приятель, — сказал кладовщик. — Шляпки не забудь. — Он протянул ему две солдатские полевые шляпы, совсем новые, с твердыми, будто деревянными полями и мягкой матерчатой тульей, которая заминалась в мелкую гармошку, и, как бы лихо ты ни прилаживал такую шляпу на голове, она все равно выглядела как тряпка, поэтому все солдаты в гарнизоне обзаводились сразу двумя пилотками: одну носили с парадной формой, другую — на мороку.
— Извини, дорогой, — кладовщик радостно улыбнулся, будто снова прочел его мысли, — но пилотки мы здесь не выдаем. Как я понимаю, снабженцы решили на нас сэкономить.
Оба охранника громко засмеялись. Второй, все это время молчавший, наконец открыл рот.
— Пилотки — это для солдат, — сказал он. — А не для заключенных.
Никто с ним не спорил. Пруит для смеху примерил одну шляпу. Если бы только ты мог засмеяться, если бы только мог превратить все в шутку. Тогда с тобой все было бы в порядке. На время. Шляпа провалилась ему на уши, поля торчком выпятились вокруг головы, тулья плотно обтянула макушку — настоящий горшок, но все равно весь в морщинах.
— Вылитый Кларк Гейбл, — ухмыльнулся кладовщик. — Особенно если надвинешь пониже на уши.
— Ниже не опускается, что теперь делать? — дурашливо сказал Пруит.
— Это еще что, ты бы посмотрел, какие у меня остались, — злобно заметил кладовщик, будто хотел поставить его на место за то, что он претендует на юмор. Он думает, что я их потешаю, подумал Пруит, и ему стало смешно, он думает, это я для них стараюсь, он не понимает, что я это только для себя, да и то через силу. — Она тебе почти как раз, а ты бы видел, что бывает, когда велика.
Оба верзилы снова заржали.
— Как я его? — улыбнулся им кладовщик.
— Неплохо, — сказал Хэнсон, тот, что был поразговорчивее. — Совсем неплохо, Терри. — Он повернулся к Пруиту — Пошли, ты.
Терри осторожно высунул голову в коридор и посмотрел по сторонам.
— Хэнсон, отстегнул бы за труды сигареточку, а? — заискивающе попросил он. — Как-никак повеселил вас.
Хэнсон в свою очередь осторожно огляделся. В коридоре вроде бы никого не было. Он торопливо полез в нагрудный карман, достал из пачки одну сигарету и кинул ее через прилавок. Терри жадно пополз за сигаретой на четвереньках. Хэнсон ткнул Пруита палкой ниже спины.
— Давай шагай, — сказал разговорчивый Хэнсон.
Они втроем пошли по коридору к дверям в бараки.
— Тебя, Хэнсон, когда-нибудь возьмут за задницу, — сказал тот, что больше помалкивал. — На черта ты это делаешь?
— Думаешь? Если ты меня заложишь, Тыква, ты — дерьмо.
— Я-то не заложу, — сказал Тыква. Они шагали дальше.
— Его фамилия Текви, — объяснил Хэнсон Пруиту.
— Я даже родную мать не заложу, — гордо сказал Текви после долгого молчания. — А уж кого ненавижу, так это ее.
— На прошлой неделе заложил ведь заключенного, — возразил Хэнсон, ничуть не удивившись заявлению Текви. — И за что? За курение сигарет.
— Так то работа, — сказал Текви. — И он все равно из бесперспективных. — Ответа на это, по всей видимости, не требовалось. Затянувшийся разговор оборвался.
Зарешеченные двойные двери во все три барака были распахнуты. Охранники провели его в ближнюю дверь, в западное крыло. Там никого не было. Барак был очень длинный, с окнами по обе стороны. Окна заколочены гвоздями и затянуты проволочной сеткой. В ширину в бараке едва хватало места для двух рядов двухъярусных коек, посредине оставался только узкий проход. Ни тумбочек, ни настенных шкафчиков. В изголовье каждой койки, как нижней, так и верхней, висело по маленькой полке. На всех полках были в совершенно одинаковой последовательности сложены совершенно одинаковые вещи: комплект рабочей формы, куртка поверх брюк; поверх куртки полевая шляпа; поверх шляпы пара нижнего белья (кальсоны — под рубашкой); поверх рубашки серый солдатский носовой платок; пара носков, всунутых один в другой и скатанных в плотный кругляш, который возвышался над всем этим сооружением, как шоколадная роза, венчающая слоеный торт. Слева стояли туалетные принадлежности: ближе к краю полки солдатская безопасная бритва «Жиллет», футляр открыт в сторону прохода; за футляром солдатская кисточка для бритья и мыльная палочка, стоят вертикально, рядом друг с другом, вровень с углами футляра; за ними серая пластмассовая солдатская мыльница с куском мыла, а под ней солдатское полотенце, сложенное вчетверо и выровненное по углам мыльницы.
Оба верзилы оперлись локтями о верхнюю койку, как о стойку бара, и лениво курили. Пруит, заправив отведенную ему койку, внимательно изучил соседнюю полку и стал раскладывать свои пожитки соответственно. Закончив, он отступил на шаг и окинул взглядом скудную кучку в основном непарных вещей, которые в ближайшие три месяца будут составлять все его богатство. Хэнсон подошел и тоже посмотрел.
— С койкой порядок, — сказал Хэнсон.
— А полка чем не нравится?
— Полка — дерьмо. Сразу минус получишь.
— Какой еще минус? Здесь что, школа?
Хэнсон ухмыльнулся.
— Ну и что будет, если минус?
Хэнсон снова ухмыльнулся.
— Полка — дерьмо, — повторил он. — Ты новенький, поэтому разрешаю поправить. Завтра никто не разрешит.
— По-моему, все и так хорошо, — возразил Пруит.
— Это по-твоему. Посмотри, как у других.
— Не вижу разницы, — уперся Пруит.
— Давно в армии?
— Пять лет.
— Тогда как знаешь. На работу идти готов? — Хэнсон двинулся к двери, и в сознании Пруита что-то тревожно шевельнулось, но тотчас снова замерло.
— Подожди. Я хочу, чтобы все было как надо, — запинаясь сказал он.
Продолжавший лениво курить немногословный Текви вдруг зашелся смехом.