Бог присутствует во всех богах – а не его эксклюзивность.
В своей тетралогии Манн рассказывает много историй, но среди них нет рассказов о Боге, ибо, как ясно дает понять рассказчик, Бог – не существо[1721]: Бог в огне – но Он не огонь; «Он был пространством, в котором существовал мир; но мир не был пространством, в котором существовал он»[1722]. Он имманентен и трансцендентен, он вне любых человеческих категорий. Авраам, говорят нам, открыл Бога, все более сознавая ограниченность традиционных божеств и настаивая, что готов служить только высочайшему. Так, объясняет рассказчик, Авраам изобрел человеческую идею Бога, которая не исчерпывается ничем в реальности:
В каком-то смысле Авраам был отцом Бога. Он воспринял его и вмыслил в бытие. Те могущественные свойства, что он приписывал ему, возможно, изначально принадлежали Богу, и Авраам не был их создателем – но нельзя ли сказать, что в определенном смысле и он стоял за ними, раз их узнал, проповедал и своей мыслью воплотил?[1723]
Мы уже знаем: богословы и философы давно настаивали, что наша идея Бога решительно отличается от самой его непознаваемой реальности и имеет к ней мало отношения. Мы знаем лишь того «Бога», которого сами себе сотворили, и должны постоянно себе напоминать: то, что мы называем «Богом», всегда больше того, что мы способны помыслить. Манн изображает Бога как часть глубинного измерения человеческого сознания[1724]. Могущественные свойства и способности Бога в самом деле существуют вне Авраама – но в то же время в каком-то смысле из него исходят и ему принадлежат. Сила его собственной души в определенные моменты едва отличима от них[1725]. Наш мозг, как мы теперь знаем, способен представить нам лишь репрезентацию окружающей нас реальности – не саму реальность; то же верно и для божества. Как писал Беда Гриффитс, человек – это микрокосм, в котором, как голограмма, присутствует макрокосм. Романист Манн понял то, о чем, кажется, забыли многие современные богословы. Авраам, объясняет рассказчик читателю, совершил благое дело – для Бога, для себя и для тех, кто его слушал. Он «приготовил путь для Его реализации в человеческом уме… Он вмыслил Бога в бытие в сознании человека»[1726].
В 1944 году Манн был убежден, что после всех трагедий, которым он стал свидетелем, люди жаждут целостности – единства, изображенного в примирении Иосифа с братьями. Здесь он довольно точно следует библейской истории, однако последовательно рисует Иосифа творцом, сочинившим и сознательно разыгрывающим психодраму: он проводит братьев, пораженных и испуганных, не узнавших в величественном царедворце своего младшего братца, через серию испытаний. Их обвиняют в воровстве, бросают в тюрьму; одни из них становятся заложниками, другие принуждены ездить из Ханаана в Египет и обратно. Это ритуализованная мистерия, которая, подобно элевсинским таинствам, должна ввести инициируемых, мистов, в иной режим мышления и восприятия. Иосиф создает ритуализованную драму, которая должна заставить его братьев полностью осознать свои преступления и таким образом выйти в новое состояние сознания; его цель – преображение, глубокое и непреходящее. Снова и снова Иосиф предстает перед читателем как «поэт»: он тщательно, до последней детали продумывает драму, вовлекает в свою священную игру даже слуг – вплоть до последнего акта, где в «сцене преображения» раскрывает изумленным мистам свою истинную личность.
В библейской истории, узнав наконец, кто перед ними, братья Иосифа поражены до потери дара речи. Здесь нет криков радости, узнавания, облегчения. Потрясенное молчание братьев в библейском повествовании, где диалоги всегда имеют очень большое значение, не случайно. Авторы Книги Бытия оставляют нас с отчетливым впечатлением, что примирение состоялось лишь с одной стороны. Внешне семья воссоединилась, и Иакова убедили переселиться в Египет; однако семнадцать лет спустя, когда отец их умирает, братья все еще опасаются: «Что, если Иосиф возненавидит нас и захочет отомстить нам за все зло, которое мы ему сделали?»[1727] То же верно и для романов об Иосифе. Манн был реалистом. Сейчас, когда война близится к концу, «мировая душа», быть может, жаждет мира; но он понимал, что после десятилетий ужаса, ненависти и массовых убийств не так-то легко будет достичь примирения.
В тетралогии Иаков на смертном одре благословляет каждого из своих сыновей. Как и в Книге Бытия, несмотря на любовь Иакова к Иосифу, своим наследником и вождем избранного народа он назначает сына Иуду: читатели Манна знают, что одним из потомков Иуды станет царь Давид, предок Иисуса. Однако Иосиф остается для Иакова любимцем, хоть он и признает, что художественный дар Иосифа – не высший из возможных даров: «Прекрасное благословение – но не высочайшее, не суровейшее… Что это? – лишь игра, знакомая, дружеская, притягательная, приближение к спасению – но, говоря серьезно, не призвание, не дар». Но слова Иакова, когда он благословляет Иосифа, призывают к тому единению, какого желает Манн для мира: «Будь благословен, как ты благословен – благословением небес вверху, благословением бездны внизу, благословениями, исходящими из груди неба и из чрева земли!»[1728] Это намеренное возвращение к первым страницам тетралогии, где, обсуждая древний гностический миф о падении человечества, рассказчик заключает, что искупление может состоять во взаимопроникновении неба и земли, в том, чтобы они освятили друг друга собою[1729]. В конце тетралогии именно творец Иосиф воплощает в себе это благословение. Иосиф – любимец не только Иакова, но и самого Манна, поскольку он был убежден, что лишь через посредство искусства религия – которую Манн определял как эмоциональную, эмпатическую заботу о состоянии мира – может открыться человеку и лечь в основу культуры[1730].
Как и в Книге Бытия, после смерти Иакова братья Иосифа все еще опасаются его; но Иосиф объясняет, что все они – и он сам, и его братья – просто участвуют в «пьесе Бога», и каждый играет предписанную ему роль в разворачивающемся мифе. Теперь же им следует смотреть в будущее. «Так сказал он им – и они засмеялись и заплакали разом, и простерли к нему руки свои, и он стоял среди них, и касался их, и так же ласкал их руками своими»[1731]. Тетралогия кончается очень человечным образом, полным надежды – образом окончательного примирения; но, как нам ныне пришлось узнать дорогой ценой, надежды Манна на единение мира не оправдались.
Совсем недавно израильский романист Давид Гроссман опубликовал эссе под названием «Мед изо льва: миф о Самсоне» (2005) – текст, посвященный одному из самых неразрешимых конфликтов нашего времени, на первый взгляд мрачный и ничего доброго не обещающий. История Самсона, датируемая очень ранней эпохой истории