Иолай продолжал стоять, глядя поверх костра — и поэтому видел, как грозовой мрак треснул, раскололся, серебристая паутина сплелась в кружево Дромоса, и из него, из распахнувшегося коридора на Оэту ринулась золотая колесница.
Громовержец правил прямо на огонь.
«Боится, — от опытного взгляда Иолая не укрылась еле заметная дрожь мощных рук Зевса, сжимавших поводья, тень недоумения, упавшая на властное бородатое лицо, лихорадочно блестящие глаза бога и бьющийся под кустистыми бровями страх, обыкновенный человеческий страх. — Боится… За сыном пришел, Младший? За МОИМ сыном?! Что ж ты только к умирающим мужчинам приходишь, Дий-отец? — под Орхоменом ко мне, на Оэте к Гераклу… бабам, небось, чаще являлся?! А возничий из тебя… хорошо хоть кони выносят! И дочку для храбрости прихватил, любимицу, Афину Промахос — вон она, за борта хватается, как Филоктет… вылететь боится, небось…»
Вокруг потрясенно охнули воины.
Геракл вставал из костра навстречу колеснице.
Он был огромен, гораздо больше, чем при жизни, обнаженные руки бугрились чудовищными мышцами, с плеч свисала львиная шкура, лоснящаяся, новенькая, словно совсем недавно содранная со зверя; и лицо Геракла было равнодушно-спокойным, как у человека, получающего оговоренное вознаграждение за сделанную работу.
Это было незнакомое Иолаю лицо.
Чужое.
И когда этот новый, величественный Геракл, теряющий смертный облик, шагнул в остановившуюся подле него колесницу — в ней сразу стало тесно.
Кони заржали, выгибая лебединые шеи, и понеслись к пульсирующему серебряным светом Дромосу.
Иолаю очень хотелось, чтобы стоящий рядом с Зевсом герой обернулся.
Нет.
Не обернулся.
…Воины уже давно разошлись, возбужденно переговариваясь, а Иолай все стоял и смотрел на пепелище, в котором дымились угли пятидесяти лет его жизни.
Остывающие, подергивающиеся пеплом угли.
Надо идти, сказал он самому себе.
Надо идти.
Он заставил себя повернуться, сделать несколько шагов…
Остановился.
Перед ним был Гермий.
— На похороны пришел? — тихо спросил Иолай. — Пойдем, Лукавый, помянем вознесшегося… видал, какой орел?! Сын Зевса…
Гермий молча смотрел мимо Иолая.
На пепелище.
— Что ты там увидел? — выдавил усмешку Иолай. — Пепел да зола…
Гермий молчал.
Иолаю показалось, что невидимая рука опускается ему на плечо и вынуждает повернуться.
У отгоревшего костра стояла тень в львиной шкуре.
Старая, потрепанная, траченная молью шкура слабо колыхалась от ветра, и тень слегка двоилась, дрожала в отсветах углей, словно никак не могла понять: одна она или их двое?
У ног тени сидел Лихас, задумчиво пересыпая из ладони в ладонь горсть золы. Он был почти как живой, только походил не на того зрелого воина, которого Иолай недавно узнал лишь по голосу, а на шестнадцатилетнего мальчишку, каким он ехал на Эвбею.
Тень в львиной шкуре посмотрела в сторону отца и бога — Иолай задохнулся, потому что лицо тени было именно тем лицом, которое он привык видеть рядом с собой на протяжении полувека, одним на двоих лицом, совсем не похожим на холодный лик героя с золотой колесницы — и махнула рукой.
Лукавый, словно повинуясь беззвучному окрику, двинулся вперед.
Он шел медленно и опасливо, как подходит к хозяину собака, только что укусившая хозяйскую руку и не знающая, простят ее или нет; он шел и шел, Лукавый, Пустышка, Психопомп-Душеводитель, и когда он подошел, тень обняла бога за плечи.
Так они и ушли, в сопровождении Лихаса, вприпрыжку бежавшего следом.
Иолаю очень хотелось, чтобы сын обернулся перед тем, как уйти навсегда.
Он обернулся.
— Выпьем? — спросил изрядно пьяненький Филоктет, заглядывая Иолаю в глаза. — Все-таки не каждый день умирают Гераклы…
— Да, — согласился Иолай. — Не каждый. Тем более, что сегодня умер человек — и родился бог.
— Это хорошо? — недоуменно поднял брови Филоктет, которого люди Кеика уже успели прозвать Архемором — Ведущим к смерти.
Иолай не ответил.
ЭКСОД
Тьма.
Вязкая, плотная тьма с мерцающими отсветами где-то там, на самом краю, в удушливой сырости здешнего воздуха — приторно-теплого и в то же время вызывающего озноб.
Багровые сполохи.
Кажется, что совсем рядом, рукой подать, проступают очертания то ли замшелой стены, то ли утеса… нет, это только иллюзия, тьма надежно хранит свои тайны от непосвященных…
Впрочем, от посвященных она хранит свои тайны не менее надежно, обманывая глупцов видимостью прозрения.
Гул.
Далекий подземный гул — словно дыхание спящего исполина, словно ропот гигантского сердца, словно безнадежный и бесконечный стон мириад теней во мгле Эреба…
Ровный шелест волн. Да, это он. Это катит черные воды река, которой клянутся боги — вечная река, незримая и неотвратимая, без конца и начала; и по берегам ее качаются бледные венчики асфодела.
Тьма. Сполохи. Знобящая духота. Рокот воды.
Все.
— …ты здесь, Лукавый?
— Да, Владыка.
— Ты снова был там, наверху?
— «Снова» — не слишком подходящее слово, дядя. Теперь я редко бываю в мире людей. Чаще любого из Семьи, но редко для Гермия-Психопомпа.
— Тем более хотелось бы услышать последние известия о происходящем на Гее. Что скажешь?
— Ничего утешительного, дядя. У смертных куча собственных забот, им нет дела до Семьи — и я начинаю думать, что, уйдя из мира людей, мы тем самым подрубили корень, питавший нас.
— Я тоже думал об этом, Гермий. Когда-то люди знали, что мы — есть. Потом, после нашего ухода («В Семье говорят — возвышения», — вставил Гермий) они еще довольно долго верили в нас. А сейчас… сейчас это выродилось в привычку. Я прав, племянник?
— Да, дядя. Знаешь, что я услышал там, наверху?
И Лукавый затянул нарочито тоненьким голоском:
Тот лишь достоин хвалы, кто за бокалом вина
То, что запомнил, расскажет, стремясь к благородному в сердце,
Вместо нелепой брехни, выдумок прежних людей,
Будто боролись с богами титаны, гиганты, кентавры…
— Выдумок прежних людей, — задумчиво повторил Владыка. — Мы становимся выдумкой, Лукавый.
— Если бы только выдумкой, Владыка! — с горечью в голосе произнес Гермий. — Мало того, что мерзавец Ксенофан, автор этих паскудных строк, даже не думает скрывать своего имени — в «Одиссее», которую поют рапсоды в каждом городе, слова «свинопас богоравный» повторяются восемнадцать раз! Восемнадцать раз, дядя, — и люди смеются…
— …и люди смеются, — эхом отозвался Аид. — Да, смех — страшное оружие. Пострашней молний или отравленных стрел… похоже, мы действительно поторопились. Убрав Мусорщиков и их потомков, мы убрали таившуюся в них опасность, но и разрушили мост между собой и людьми. Ты помнишь, Гермий, на какие ухищрения нам пришлось идти, чтобы собрать детей Мусорщиков под Троей? Те силы, которые мы потратили на это, были достойны лучшего применения… Но и тогда нам приходилось постоянно направлять ход событий, в результате чего были ранены Арей и Афродита — люди уже не боялись нас! Возможно, потому что мы боялись их.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});