Она гордо глянула на меня. Гордость в ее глазах я видел первый и последний раз. Я распрямился — все же магнат, дикий зверь.
— Потому что я думала, что вы тоже граф! — Она махнула рукой. — Вам и печенье было не нужно. — Я подумал: это неправда, но об этом я ей все равно не скажу. — Да вы всегда такой были, заносчивый, умный, тщеславный. Вам и пирог вишневый не нравился, хотя его так и распирало от вишни…
— Распирало? Пирог?
— …и слойка была вам не по душе. Ни пироги, ни слойка.
— С орехами, — мечтательно сказал я.
— И кому мне теперь служить?! А ведь могла бы, могла бы служить до последнего своего дня. — Она криво усмехнулась. — Или до вашего… Вы вовсе не настоящий граф. Настоящий уж как-нибудь позаботился бы, чтобы ему служили… Вы думаете, я не вижу, что вы даже гордитесь этим? Что вы сам себе слуга! Вы думаете — в этом смирение? Для настоящего графа — не в этом, настоящий граф своих людей не бросает на произвол судьбы. А слуг здесь хватает! Здесь все слуги, из всех рабов сделали, и только отца вашего они не смогли превратить в слугу! Отец ваш на пьедестале, его не посмели и пальцем тронуть… А люди здесь брошены, поэтому эта страна — плохая. Плохая страна.
Последние слова она сплюнула так, будто они впрямую относились ко мне, будто этой плохой страной был я. Она никогда так не говорила, настолько реально. Кто бы подумал, что Маргитка — реальная личность? И что она способна любить. Ну что же, я должен это запомнить. Она поставила фотографию на место и этим жестом как бы отпустила меня. О ста пятидесяти форинтах я забыл. Но Маргитка не забыла, напомнила. Я дал ей двести, она кивнула.
157
Поначалу я думал, что и в армии фамилия будет источником анекдотов. А в венгерском анекдоте ничего плохого произойти не может.
Однажды во время политзанятий — для желающих втихаря вздремнуть — сущий рай — я проснулся, услышав, что меня вызывают, вскочил и доложился по уставу, между тем как речь шла о героическом Тиборе Самуэли, который терпел страдания в имении Эстерхази, а я неправильно понял. Короче, лектор произносит:
— Имение Эстерхази.
— Есть! — восторженно ору я, вытянувшись по струнке.
Это можно было расценить и как провокацию, но, взглянув на мою невинную заспанную физиономию, лектор решил, что я просто идиот. И дело закончилось ничем. Из ничего ничего и не будет, решил я, раз дело ничем не кончилось. Ну а когда позднее кое-что кончилось кое-чем, я быстро усвоил, что в любую минуту что угодно может иметь какие угодно последствия.
Ничем дело кончилось и тогда, когда нужно было в какой-то анкете назвать род занятий родителей, дедов. Помещики, откровенно признался я, но нужно было конкретизировать, сколько хольдов земли у них было, и я увидел, что в соответствующей графе столько нулей не поместится. И сказал об этом. На меня только наорали, хотя я ведь хотел как лучше.
Далее: в прикроватной тумбочке по уставу положено хранить не больше двух книг, но бабушка из Майка решила, что мне самое время прочесть девятнадцатое столетие, и прислала мне целую серию из «Дешевой библиотеки», всего томов двадцать, Стендаль, Бальзак, Тургенев, Флобер, как положено, и я, как положено, все прочел. (Однажды в начале пятидесятых к известному адвокату Лоранту Башу по тогдашним обычаям пришли агитаторы. Увидев громадную библиотеку, какой-то несчастный молодой агитатор вздохнул, эхма, какая тут прорва книг! На что старик раздраженно: И заметьте себе, что все это я прочитал!)
Разместить в тумбочке два десятка томов не представляло большого труда, но это было не по уставу. Обнаружив во время проверки эту скромную, но грамотно укомплектованную библиотечку, наш ротный глазам своим не поверил. Ему стало плохо. Чтобы как-то прийти в себя, он ухватил тумбочку и давай трясти ее, как котенка за шкирку, мировая литература полетела на пол и падала, падала до тех пор, пока капитан наконец-то не успокоился. Стендаль и Бальзак с Тургеневым привели его в чувство.
Все еще тяжело дыша, он посмотрел на меня, в глазах было что-то вроде благодарности. Ротный был человек прямой и никаких специальных ловушек нам не устраивал, но если мы попадались в них, то взыскание было обеспечено; он часто орал на нас, но известно ведь: собака, что лает, редко кусает. Он прошептал мое имя почти любовно, закрыв глаза. Интересно, что он при этом видел? Потом снова выдохнул мое имя.
— Эстерхази. Зарубите. Себе. На носу. Это. Армия. Не читальня.
Я ухмыльнулся. Так точно, армия, не читальня. Действительно. Он назначил мне какое-то совершенно невыполнимое задание, но последствия его невыполнения можно было предвидеть. Пустяки.
158
Мало что доставляло мне столько удовольствия, как самооговор. В этот жанр я погружался самозабвенно, мечтательно: я придумывал свою жизнь. Никакой вины за собой я не чувствовал, руководствуясь соображениями чисто эстетическими, без какого-либо цинизма.
Я с наслаждением разбирал свою жизнь на части, как постройку из кубиков «лего» или куклу-раздевашку, расшвыривая детали, увеличивая и уменьшая их, делая их невидимыми или смешивая реальные вещи с воображаемыми, считая воображаемые факты реальными, а реальные — выдуманными, и наоборот; искреннюю исповедь я помещал в совершенно ложное обрамление, а всяческое вранье подпирал достоверными, в самом деле имевшими место событиями.
Я чувствовал себя почти так же прекрасно, как на футбольном поле. Почти. Трудно было сказать, чем отличались два эти занятия, но меня это не заботило. Я даже не замечал в этой повседневной ржачке, достигавшей своей кульминации во время тихих вечерних диктовок, что Дюла смотрел на меня с нарастающей неприязнью и даже ужасом.
Я шагал взад-вперед и, как изображают в кино муки творчества, погружался в раздумья, жестикулировал, вскрикивал: наслаждался.
— Новый абзац, ангел мой. И тогда объект, круглые скобки, рядовой, Э большое, точка, закрыли скобки, окунув благородный лик, нет, профиль, в лучи заходящего солнца, жопа, не вздумай это писать! короче: позволил себе высказывание, дискредитирующее… оставим латынь, пускай в тыкве почешут… дискредитирующее всю нашу народную армию, а именно… Или пусть будет «сиречь»?
— А именно.
— А именно, что она может поцеловать его в одно место.
— Ну хватит уже на сегодня, — проворчал недовольно напарник.
— Нет, Дюла, это не дело. Пускай контрразведка попарится, раз уж связалась с нами. Пощады не будет, новый абзац! Сегодня мне удалось выявить письмо… Слышишь, Дюла?! Мог бы ты без меня что-то выявить? В лучшем случае мог бы найти… Продолжаем. Выявить письмо, которое объект прятал у себя под подушкой…
Сделав паузу, я разочарованно посмотрел на соседа.
— Ну и свинья же ты, Дюла. Рыться в моих вещах! И, главное, что нашел! Письмо моего отца!..
— Заткнись! — с угрожающим видом вскочил белобрысый парень.
Но меня, впервые опьяненного процессом письма, отрезвить было уже невозможно. Я диктовал и, когда удавалось внести в окружающий мир особенно замечательные изменения, хрюкал от наслаждения. Я как раз легкомысленно углубился в одного из своих отцов — в легкомысленного.
— Новый абзац. Милый сын, мы с тобой одной крови, поэтому не исключено, что в своих ошибках ты пойдешь по стопам отца. И если такое случится, то постарайся из всякого затруднительного положения выйти с честью, как поступал твой отец. — И дальше о том, что ежели, чего доброго, случится война, милый сын должен радеть первым делом о трех вещах: об исполнении приказов вышестоящих, благополучии подчиненных и о своем коне. А о врагах порадеют его командиры. — И так далее, любящий тебя отец. Любящий тебя отец, как тебе это нравится, дорогуша?!
Вытаращив глаза, Дюла в ужасе уставился на меня. Я испугался, вскочил. Что такое?
— Засранец, о каком любящем, о каком отце ты пиздишь?! — прошипел он и принялся рвать результаты совместной работы. Он рвал листы с озлоблением, в клочья. И нечего мне толкать его в это дерьмо, делать из него предателя, позорного стукача, он знает, чем может кончиться вся эта казуистика, он никакой не герой, но с него хватит, он больше не может и не желает заниматься этим дерьмом.
Он разорвал донос на клочки размером с монету. Наконец в руках у него ничего не осталось.
— Но Дюла, мой ангел, мы же просто играем, разве не так? — робко прошептал я.
— Играй со своей ебаной матерью! — проорал он, оскалившись, и его стало рвать.
159
В этот момент я подумал о Роберто — впервые с тех пор, как он исчез из страны. Но подумал лишь мельком. Дело прошлое, чего ворошить?
С января 1957-го до июня 1963 года мы встречались с ним чуть ли не каждый месяц. Если ему было некогда, он давал мне знать, но, поскольку дома об этом не знали, сообщить мне об этом было довольно сложно. Точнее, не так уж сложно — посредником был школьный швейцар. Роберто посылал коротенькие, в пару строк записки в необычно маленьких розовых конвертиках.