Об этом говорит краткая, но выразительная запись в записной книжке: «6 декабря 1837. Бутошники ходили сегодня по домам и приказывали, чтобы по две свечи стояли на окнах до часа по полуночи. — Сегодня же обедал я у директора в шитом мундире по приглашению его. Матушка Россия не берет насильно, а все добровольно, наступая на горло».
6 декабря — тезоименитство Николая I. Полицейские, обходящие дома и предупреждающие о свечках, свидетельствующих о всеобщей радости и придающих окнам праздничный вид, обед у директора в шитом мундире — все это «матушка Россия», которая никого ни к чему не принуждает, а добивается добровольности легким сжатием горла… Загнали в могилу Пушкина, увезли тайно с жандармом — и записали сыновей его в Пажеский корпус. Царь оплатил пушкинские долги. За казенный счет издают его сочинения. Это обсуждается в обществе как великое благо…
Чуть ниже князь переходит на французский: «Люди ума и люди совести могут сказать в России: Вы во что бы то ни стало хотите, чтобы была оппозиция. Вы ее получите»…
…Шли дни. Вяземский давал показания Военно-судной комиссии, часто бывал в опустевшей квартире на Мойке (Наталья Николаевна сделала ему бесценные подарки — письменный стол Пушкина, жилет, в котором он стрелялся, трость), помогал Жуковскому разбирать пушкинские рукописи, ездил на службу (с 18 июля по 1 сентября замещал директора департамента)… Прежние замыслы, «Северные цветы», «Старина и новизна» — все это вдруг оказалось далеким и совершенно ненужным. Была только боль, острая, острее, чем по Пашеньке и Николеньке, была болезнь, «физическая и нравственная», метанья в бреду, слезы, бессонница, опасения жены за рассудок, другая боль, потише, и, наконец, тупая тоска, оцепененье, понимание того, что в жизни рухнуло что-то, чему нет названия, что свершилась главная неудача, которую он предчувствовал еще в 19-м году в Варшаве. Все писали стихи на смерть Пушкина — они казались Вяземскому ненужными, пустыми и нелепыми, барабанными считалками, где рифмовались мгновенье, вдохновенье, лира, мира, порфира, увял, упал, перестал… Только два человека отозвались на гибель Пушкина достойно — Жуковский (написавший в апреле два странных антологических отрывка гекзаметром, словно и не о Пушкине, но и очень о нем) и, конечно, Лермонтов, никому доселе не известный Лермонтов, с которым Вяземский не успел познакомиться — уже 18 февраля Лермонтов был арестован, а месяц спустя «за сочинение стихов» его перевели в Нижегородский драгунский полк, на Кавказ.
Князь тоже написал стихи о Пушкине — первые свои стихи о нем. В стихотворении «На память», опубликованном в пятом томе «Современника», ему удалось удачно избежать штампов подобного рода поэтических откликов «на смерть» — это альбомная запись, но не шутливая, какой ей полагается быть, а горестная. Уезжающая соотечественница просит стихов на память, но Вяземский, увы, не может утешить ее «радостным словом»:
Под свежим трауром печального покрова,Сложив с главы своей венок блестящих роз,От речи радостной, от песни вдохновеннойОтвыкла муза: ей над урной драгоценнойОтныне суждено быть музой вечных слез....Я вас напутствую единым скорбным словом,Затем, что скорбь моя превыше сил моих;И, верный памятник сердечных слез и стона,Вам затвердит одно рыдающий мой стих:Что яркая звезда с родного небосклонаВнезапно сорвана средь бури роковой,Что песни лучшие поэзии роднойВнезапно замерли на лире онемелой,Что пал во всей поре красы и славы зрелойНаш лавр, наш вещий лавр, услада наших дней,Который трепетом и сладкозвучным шумомОт сна воспрянувших пророческих ветвейВещал глагол богов на севере угрюмом,Что навсегда умолк любимый наш поэт,Что скорбь постигла нас, что Пушкина уж нет.
«Всякое стихотворение «На смерть…», как правило, служит для автора не только средством выразить свои ощущения в связи с утратой, но и поводом рассуждений более общего порядка о феномене смерти как таковой, — писал в 1980 году Иосиф Бродский. — Трудно, подчас просто неловко, бороться с ощущением, что пишущий находится по отношению к своему объекту в положении зрителя к сцене и что для него больше значения имеет его собственная реакция… Таковы издержки этого жанра, и от Лермонтова до Пастернака русская поэзия свидетельствует об их неизбежности. Исключение составляет, пожалуй, один только Вяземский с его «На память» 1837 года».
Кому адресовано «На память» — неизвестно. Может быть, Авроре Карловне Демидовой, которая весной 1837 года как раз собиралась с мужем «в края далекие, под небеса чужие» — в свое итальянское поместье Сан-Донато. Отсюда, возможно, и образ лавра, напоминающий также о Батюшкове и его переводе из Петрарки «На смерть Лауры».
В «Альманахе на 1838 год» появилось еще одно беспросветно-мрачное стихотворение Вяземского, связанное со смертью друга, — «Я пережил». Ему неожиданно оказалась суждена широкая известность через полтора столетия — в 1984-м композитор Андрей Петров написал на текст Вяземского романс, который с блеском исполнил Валентин Гафт в фильме «О бедном гусаре замолвите слово…». В этой картине прозвучали еще два романса на стихи Вяземского — «Хандра» в исполнении Станислава Садальского и «Друзьям» в исполнении Андрея Миронова…
…Со смертью Пушкина исчез не только стержень нашей литературы, к которому так или иначе все стягивалось, — исчезла сама атмосфера литературного Петербурга, города Пушкина. Стало вдруг скучно, скучно невыносимо. Пушкин, самый молодой в их кругу, умел и друзей молодить — без него и Жуковский, и Вяземский, и Тургенев разом постарели, будто сразу увидели друг у друга морщины, редкие волосы, почувствовали одышку и боль в ногах… Словно на глазах испарились, лопнули те нити, что соединяли их в нечто целое, — уехал Тургенев, вечный пилигрим; 2 мая в составе свиты укатил из Петербурга Жуковский — его воспитанник великий князь Александр Николаевич отправился в путешествие по России… Гоголь где-то в Европе, пишет «Мертвые души» (Андрей Карамзин уже слушал чтение нескольких глав в Баден-Бадене)… Плетнев ушел с головою в службу — именно под его крыло перешел осиротевший «Современник», который становился все скучнее и продавался все хуже (кстати, когда друзья Пушкина объявили о подписке на 1837 год, Уваров педантично напомнил о том, что разрешение издавать сборник было получено только на четыре тома в 1836 году. Пришлось сочинять очередное прошение). Баратынский в Москве или имении своем занимался сельским хозяйством… В столице правили бал Сенковские, Гречи, Булгарины… Самым наглядным доказательством того, что климат в русской литературе изменился, стал банкет, который устроил Александр Воейков 6 ноября 1837 года в честь открытия своей новой типографии. Вяземский и Жуковский — почетные гости — сидели на этом банкете во главе стола, прочие писатели поодаль. Началось все пристойно, но потом чинный обед буквально на глазах превратился в низкопробную литераторскую попойку: Кукольник с Полевым пили на брудершафт, признавались друг другу в любви, а в конце концов от избытка чувств пустились вприсядку… Любоваться этим демократическим зрелищем Жуковский с Вяземским не пожелали. Их ухода никто не заметил.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});