...так хочется, чтоб наши дети были не только умнее, но и лучше нас, и чтобы они добились того-то и того-то не «в жизни», а в себе бы самом... —
тоже относилась к нему?
Еще совсем недавно, начиная читать о себе, Андрей Михайлович все ожидал увидеть, как отец гордится им. Ну, хорошо, пусть и не какая-то там особенная гордость, ладно, но хотя бы понимание, что если что и свершилось в их семье, то ведь свершилось оно прежде всего именно в нем, их сыне... Нет, все, кроме этого понимания. Все, что угодно — и беспокойство за него, и сочувствие, и... да-да, и жалость! Ирину вот отец не жалел, был даже спокоен за нее, а его — жалел. Как же так вообще можно заблуждаться?!
Растерянный, задетый, обиженный, дочитывал Андрей Михайлович последние страницы, где снова, выходит, было о нем:
Жизнь души мы обычно все на завтра откладываем. Это-то, мол, еще успеется. А что из иного не успеется?
Как это все Ирине дать читать — он и не представлял себе.
Он вдруг вспомнил, что завтра у них комиссия ожидается. Посмотрел на часы: нет, уже сегодня. Нельзя опаздывать... Будильник поставить... Комиссия, а забыл операции отменить. И никто не напомнил. Как все не вовремя...
12
Комиссии, проверяющие работу того или иного учреждения, даже если комиссии эти плановые, к которым загодя все готовились, тем не менее отчего-то все равно случаются чуть как бы неожиданно и, во всяком случае, всегда некстати.
Все на кафедре заранее знали, что комиссия прибудет именно сегодня, но ввиду множества неотложных дел, связанных с этим, никому как-то не пришло в голову, что это же с операционным днем совпадает, и потому, забыв перенести столь сложный день на завтра, с операцией задерживались.
Больной, укрытый до подбородка простыней, уже минут двадцать дремал на каталке, сморенный дозой наркотиков и снотворных. Не зная теперь, когда же его подавать в операционную, сестра вынуждена была находиться рядом и оттого нервничала: нужно было и к старшей сестре сходить за лекарствами, и лист назначений сверить с историями болезней, и пройти по палатам перед комиссией, чтобы везде порядок был, а еще перевязки тяжелых больных, и проверить, убрала ли нянечка в туалете...
В это же время Иван Фомич, прихватив с собой Сушенцова, как единственную, кроме себя, мужскую силу, бегал по коридорам, заглядывал во все углы, где в самый последний момент что-нибудь могло обнаружиться — недозволенное, случайно забытое, а то и просто мусор, — новым взглядом смотрел, как стоят диваны и кресла в холле перед телевизором, и везде, как бывает в подобных случаях, видел что-то такое, на что раньше не обращал внимания. Оказалось, например, что никак не пройти к журнальному столику с подшивками газет, и потому его переставили в другой угол, для чего пришлось сдвинуть тяжелую кадку с пальмой. Потом Иван Фомич решил, что для единообразия хорошо бы заменить два стула с железными ножками на два с деревянными, чтоб они не выделялись среди других стульев.
— Тогда уж и этот надо убрать отсюда, — пряча усмешку, замечал Сушенцов. — Цвет обивки совсем же другой.
— Да-да, обязательно! — с признательностью соглашался Иван Фомич, и Сушенцов неторопливо приносил из учебного класса другой стул, уже под цвет остальным здесь стоящим.
Ему хватало юмора, чтобы и в такой ситуации, когда с минуты на минуту должна нагрянуть комиссия, сохранить понимание всей нелепости того, чем они занимались в операционный день. И достаточно было удерживать в себе иронию к суете Ивана Фомича, как все это никчемное дело, которым и ты занимался наравне с ним, уже не имело к тебе никакого отношения, словно бы ты сам и не участвовал в нем.
— Ну вот! — расстраивался Иван Фомич в следующую минуту, вытирая платком вспотевший лоб. — Я ведь еще неделю назад... того... чтобы заделать стенку... Рита!..
Старшая медсестра, женщина почти квадратная, громкоголосая — она в институтской самодеятельности пела в хоре, — с маленькими глазками на полном курносом лице, с обидой и возмущением отвечала:
— Да?! А что я могу, Иван Фомич?! Только все и знают: Рита — то! Рита — это! Разорваться мне, что ли?!
— Что ты кричишь? — морщился Иван Фомич, уже наполовину сдаваясь. В душе-то он понимал, что вообще сейчас никто особенно не виноват, все честно готовились, а виновата сама комиссия: операционный день, работы и так по горло...
— А где, интересно, я возьму вам штукатура?! — наступала на него Маргарита Степановна.
— Нашла бы кого из здоровых больных... — почти уже смиренно замечал Иван Фомич.
— Из больных!.. А алебастру? Где мне алебастру взять? Не родить же мне ее, в самом деле?!
— Минуточку, — невозмутимо говорил Сушенцов. — Можно же этот диван вот сюда передвинуть, и спинка закроет как раз битую стенку.
— Правильно! — радовался Иван Фомич. — Давайте... того... сейчас и переставим. Вот, вот так... Еще-так-сюда-так-хорош... — кряхтел он, помогая передвинуть диван на нужное место.
— Так даже и симметричнее, — с усмешкой говорил Сушенцов.
А Каретников между тем, чертыхаясь в душе и незаметно поглядывая на часы, радушно принимал комиссию в своем кабинете, все время чутко балансируя на той единственно верной грани, когда одновременно надо быть предупредительным, но не заискивая, любезным, уступчивым, но и самостоятельным, признавать, не мелочась, некоторые упущения, но и что-то отстаивать с достаточной твердостью.
Перед обходом клиники комиссия знакомилась с выполнением обязательств и кафедральных планов, с посещаемостью занятий медицинскими сестрами и освоением ими новых процедур — то есть ведется ли учет того, что ими должно быть освоено, с планами научной работы и графиками дежурств — не перерабатывают ли сотрудники свои часы, с участием в художественной самодеятельности и спортивных мероприятиях, с антиалкогольной пропагандой среди больных и борьбой с курением — где это отражено, в каких документах, — со всем тем, за что как заведующий кафедрой отвечал в конце концов Андрей Михайлович и что так красочно было оформлено