– Неужто помирает старик? – недоверчиво спросил Годунов, и Ефимка закрестился в ответ:
– Помирает, уж который день помирает, а Бог даст – и насовсем помрет.
– Ну-ну, – задумчиво проговорил боярин. – В Москву, значит… что ж, поезжай, коли надобно.
– Спаси Христос, – поклонился в пояс Ефимка, который, несмотря на пакостную свою должность, был необычайно богомолен и словоизвержен – до приторности! – А ты нынче же прямиком к государю, да, батюшка?
– К государю? – глянул исподлобья Борис. – Что, прямо сейчас? Но ведь время уж позднее. Спит поди царь-надёжа!
– Коли спит, так проснется за-ради такой новости! – потирая руки, суетливо приговаривал Ефимка. – Это ж не новость, это чудо что такое! Небось ради нее и со смертного одра восстанешь, не токмо с ложа почивального!
– Ефимка, что-то ты языком молотишь не в меру! – сурово глянул Годунов. – Смотри, по краю ведь ходишь… по самому по краешку!
– Да нешто мы не понимаем? – посерьезнел Поляков. – Чай, не дурковатые какие-нибудь! – Однако глаза его так задорно блестели, так убегали от испытующего взгляда боярина, что Годунов насторожился.
Ефимка был его лучшим соглядатаем, а самым большим его достоинством была молчаливость. Однако картина, увиденная им в царицыной опочивальне, похоже, потрясла его убогое воображение настолько, что видак-заугольник впал в некое опасное умоисступление, бывшее сродни опьянению, когда человек не ведает, что творит, а его язык развязывается. Рано или поздно – это уж Годунов знал по опыту! – такое случается со всеми соглядатаями. Словно бы тайные сведения, которыми они обладают, переполняют некую чашу и начинают безвозбранно расплескиваться по сторонам. А в этом таится большая беда не столько для самого болтуна, ибо даже в самом плохом случае что он может потерять, кроме своей жалкой жизни, сколько для человека, которому он служит, ибо это всегда могущественный, поднявшийся до определенных, порою немалых высот власти человек, и падение его будет напоминать тяжелое свержение камня с вершины горы.
– Ну и ладно! – Годунов поднялся. – Не дурковатый – и слава Богу. Однако ты прав, Ефим Матвеевич. Надобно и в самом деле нынче же доложиться государю, невзирая на час.
Он вышел в сени и приказал клевавшему носом слуге подать шубу – октябрьскими вечерами было уже студено, а промозглые ветры, дувшие в Александровой слободе, имели свойство пронизывать до костей. Ефимка тоже подобрал свой убогонький тулупчик.
– Лошадку дашь, а, боярин милостивый? – спросил заискивающе. – Слыхал, с яма лишь поутру колымага в Москву тронется, а мне бы поскорей… тятеньку чтоб соблюсти…
– Дам лошадь, какой разговор! – кивнул Годунов и приказал позвать к нему Акима.
Ефимка недовольно прищелкнул языком. Аким сей, доверенный слуга и любимый кучер Годунова, статью напоминал медведя и, аки зверь лесной, мог только мычать да рычать, ибо был нем: язык ему урезали в ногайском плену, откуда его несколько лет назад выкупил боярин. То есть молчаливее Акима мог быть только мертвец, а Ефимке до судорог хотелось посудачить. Но тотчас он подумал, что ему, пожалуй, повезло. У Акима ведь урезан только язык, но отнюдь не уши! Внимать-то он способен!
Тайна, обладателем которой стал Поляков, так и распирала его, лишив привычной осторожности. Поскольку он был едва грамотен и о древних грецких мифах слыхом не слыхал, имя царя Мидаса было для него пустым звуком. А между тем сей царь сделался однажды обладателем ослиных ушей, которые старательно прятал под колпаком. Об том знал только цирюльник, и однажды он почувствовал, что точно так же не в силах хранить тайну царя Мидаса, как Ефимка – царицы Марьи. Зная, что за болтовню его ждет секир-башка, цирюльник вырыл ямку и шепнул туда: «У царя Мидаса ослиные уши!» Облегчив сердце, он ушел счастливый, а через малое время из ямки вырос тростник, пастушок вырезал из его стебля дудочку, и та напела всему свету замечательную песенку: «У царя Мидаса ослиные уши!»
Да, Ефимка про царя Мидаса отродясь не слыхал. Боярин Годунов – тоже. Однако Борис Федорович знал другое: чем меньше народу владеет тайною, тем меньше вероятия, что она будет разглашена. Именно поэтому он, скрепя сердце, шепнул Акиму несколько тихих слов, не достигших Ефимкиных ушей, кивнул в ответ на покорный поклон здоровяка и проводил легкую повозку со двора. А сам, вместо того чтобы направиться к государеву двору, постоял немного под хмурым, низким небом, которое сулило на завтра продолжение сегодняшней слякоти, – да и вернулся к себе домой.
Ближайшей целью Бориса Федоровича было очистить к престолу путь для младшего государева сына – Федора Ивановича, который, благодаря его любимой жене и сестре Годунова Ирине, был мягким воском в руках своего хитрющего шурина. И вот Бог дал наконец ему в руки средство против Ивана… Однако Борис был не только хитер, но и умен, к тому же, история с Анхен его многому научила. Он знал, что всякая палка – о двух концах, то есть всякое оружие, кое ты обратишь против другого, может быть обращено против тебя. В том, что он пустит добытый Ефимкою секрет в ход, сомнений не было. Только следовало хорошенько рассудить, как это сделать, чтобы и волки были целы, и овцы сыты.
Тьфу! Волки сыты и овцы целы!
Борис тихонько рассмеялся. Он сызмальства почему-то произносил это расхожее выражение неправильно, однако сейчас именно исковерканные слова казались верными. Волк, который должен остаться сытым и при этом целым, – это он, Борис Годунов. Что будет с овцами, Иваном и Марьей Нагой, а также с государем, – его беспокоило мало.
* * *
Елена Шереметева выходила замуж не для того, чтобы быть счастливой. Ну как можно быть счастливой, если о тебе во всеуслышание говорят: «Защитница греха, людская смута, заводила всякой злобе, торговка плутоватая!» Конечно, так отзывались не о самой Елене, а о всякой женщине. И всякий мужчина слышал это с ранних лет, считал женщину неразумным ребенком: ведь она создана из его ребра, а значит, все равно что его дитя. В лучшем случае, дитя было любимое, небитое и обласканное. В худшем – замордованное, запытанное, а порою замученное до смерти. Участь ее матери, которую муж, знаменитый воевода Иван Васильевич Шереметев-Меньшой, являясь из походов, постоянно пытался загнать в гроб кулаками, словно и она была злобным ливонцем либо крымчаком, постоянно была в памяти Елены.
Если бы ее спросили, хочет ли она за сына государева… Ну кто ж не хочет стать когда-нибудь царицею! К тому же отец дочку о согласии не спрашивал. Хотя бы потому, что его к тому времени уже на свете не было: в 78-м ливонцы убили под Колыванью. Конечно, он был бы несусветно рад, что выбор царя и царевича пал на его дочь, – и это после того, как старший брат, Шереметев-Большой, не раз уличенный в изменных связях с поляками и не раз прощенный, загремел наконец в Кириллов монастырь, где и скончался под именем Ионы. Все за Елену решила мать – и вот она живет во дворце, вот называется царевною, вот качается каждый день в утлой лодочке своей участи: доплывет до утра следующего дня или нынче же прогневит мужа какой-то малой малостью, и тот вышвырнет ее в келью монастырскую, как и двух ее предшественниц, Евдокию Сабурову и Прасковью Соловую?