Свои страхи разумная и рассудительная Елена утихомиривала двумя доводами. Первое: Иван с молчаливым осуждением относился к многочисленным женитьбам отца, особенно к тем, которые свершались без разрешения митрополита. И хоть тоже, совершенно как его батюшка, считал, что царям закон не писан, они этот закон сами создают, – а все же понимал: разведись он с Шереметевой и реши жениться вновь, будет несусветный скандал и хлопот не оберешься. Это давало Елене надежду, что царевич семь раз отмерит, прежде чем один раз отрежет и избавится от нее. Второе: прежние жены были пустопорожни. Конечно, может быть, они просто не успевали зачать, но одним из предлогов их ссылок было именно бесплодие. За себя Елена не боялась: женщины в ее роду отличались плодовитостью, и хоть многие дети умирали в младенчестве, многие и выживали.
Как мечтала, так и вышло: понесла чуть не сразу, чуть не с первой же ночи. Не то что царица Марья, которая два года после свадьбы хаживала праздная, и только теперь поползли наконец по дворцу смутные, еще неопределенные слухи, дескать, бабки заметили первые признаки: остановку кровей и тошноту. Но, возможно, это простое недомогание, так что во дворце особо не радовались.
Впрочем, Елене было не до царицы. Она сразу ощутила такое спокойствие, такое довольство, какого в жизни не испытывала. Жила, наслаждаясь изобилием питья и еды (несмотря на свою худобу, покушать молодая царевна очень любила, а теперь, брюхатая, и вдвойне!) и благосклонностью самого государя, который, похоже, был очень рад скорому появлению на свет внука; с нетерпением считая дни до разрешения от бремени, в сотый и тысячный раз рассматривая приданое для младенца, изготовленное с великим искусством и тщанием. Она была так занята собой, что не сразу заметила перемену, происшедшую с мужем.
Конечно, он не являлся больше на ложе жены – многим мужчинам противно блуд творить с беременной, ничего особенного тут нет. Но Елена чувствовала: мужу все равно, есть она на свете или нет ее. И его совершенно не волновало скорое рождение сына и наследника. Он был постоянно погружен в себя, на совместных трапезах с отцом, куда государь иногда приглашал и снох, отвечал невпопад, а порою отпускал такие глупости, что Иван Васильевич как-то раз полусердито-полушутливо сказал:
– Да ты, Иванушка, никак разумом тронулся! Хуже Федьки стал! Коли выбирать сейчас из вас двоих, так ведь он больше на престол годится!
Ох, как вспыхнули глаза у царевны Ирины и ее братца Бориса Федоровича, который тоже был зван на трапезу! Конечно, это была только шутка – но шутка сия очень напугала Елену. Оказаться на задворках, отступить на второе место, чтобы на первом оказались придурковатый Федор и его алчная женушка? Да это же смерти подобно! А с Ивана все – как с гуся вода. Чудилось, он даже не услышал отцовых слов. Словно бы испортили мужика, словно бы сглазили! Или… приворожили?
Проскользнула шальная мысль: а не замешана ли тут какая-то женщина? С этих пор Елена начала присматриваться к мужу, следить за ним. Конечно, это было затруднительно, ведь у царевича своя опочивальня, поди знай, куда он шастает по ночам или кто приходит к нему, не может же царевна, в ее положении, красться по темным коридорам, высматривать да подслушивать, а довериться кому-то она боялась: вдруг дойдет до мужа? Однако удалось сыскать девку, у которой был дружок среди челядников царевича, и вот что узнала Елена: по ночам Иван частенько уходит куда-то из своих покоев. Видели его далеко за полночь идущим по переходу, связывающему малый дворец с большим, отцовским. Видели возвращающимся оттуда…
Елена ничего не понимала. Какие дела могут быть у отца с сыном глубокой ночью? Какие задачи государственные можно решать? Раньше ей приходилось слышать, что в пору холостую отец и сын совместно предавались пирам да разгулу, доходило дело до того, что менялись полюбовницами, однако вокруг Грозного царя всегда клубились такие слухи и сплетни, что никто толком не знал, как расплести ложь с правдой.
Не то чтобы ее так уж тревожила возможная неверность мужа. Лишь бы это никак не отразилось на ней. Но даже теперь, даже когда носила ребенка, собственное положение казалось таким шатким… А вдруг скинет, сохрани Бог? Или Иванова любушка наведет порчу на соперницу, чтобы та разрешилась преждевременно?
Страхи беременных женщин имеют порою силу мании. Елена не знала покоя, то и дело ощупывая живот, чтобы убедиться, что рост ребенка не замедлился, беспрестанно заставляя бабок прикладываться ухом и слушать движения во глубине ее чрева. На царевнину половину зачастили знахарки, которых и вообще-то во дворце было – не счесть, и каждая волокла свой оберег от сглазу и порчи, самый наивернейший и надежнейший, так что Елена вскоре была увешана ими, как невеста, которую ведут показывать сватам, бывает увешана драгоценностями из своего приданого. Царь, видевший ее побрякушки, то посмеивался, то хмурился: он не любил соседства образков и крестов со всяческой языческой чепухой; царевна Ирина, которая никак не могла зачать и, конечно, лопалась от зависти к везучей Шереметевой, ехидно спрашивала, не гнется ли от тяжести оберегов шея. Дурковатый Федор открыто смеялся над невесткой. И только Иван, муж, ничего не замечал, по-прежнему погруженный в свои тайные думы.
Однажды утром, после тревожной ночи с дурными снами, после одинокого, унылого завтрака (мужа она уже второй день у себя не видела), после осмотра бабок и нашептываний знахарок, Елена велела привести к себе девок-песельниц и плясовиц. Может, и неладно это – до полудня песни играть, однако уже невмочь стало беспрерывно печалиться, захотелось хоть как-то развеять кручину. Назвала их с десяток, стала смотреть да слушать.
Сначала девки попели. Потом поплясали. Потом Елена велела им игры играть. Затеяли в царевниных палатах такую возню, что дым коромыслом! Только перед обедней угомонились.
Елена сходила в домовую церковку, откушала без всякого удовольствия, а потом захотела вздремнуть. Постельница, взбивавшая пуховики в соседнем покойчике, служившем царевне дневной спаленкой, вдруг удивленно вскрикнула:
– Что это, матушка Елена Ивановна? – и показала царевне скомканную бумагу, кругом исписанную чернилами.
– В огонь, в огонь! – заверещала задержавшаяся у царевны бабка. – На таких бумажонках черные знахари порченые словеса пишут для пагубы роду человеческому!
Елена испугалась, уже рот открыла, чтобы велеть постельнице: кинь, мол, в печку, – однако что-то остановило ее и заставило взять смятый листок в руки. Бабка зашлась в воплях, однако Елена сердито на нее шикнула и развернула листок. Даже не любопытство, а неясное предчувствие владело ею. Но лишь коснулась взглядом первой попавшейся строки – и сразу схватилась за сердце, ахнула.