Бойцы! К чему ведет кровавая борьба?
Вы, как слепой огонь, сжигающий хлеба,
Уничтожаете честь, разум и надежды!
Как? Франция на Францию!
Опомнитесь! Пора! Ваш воинский успех
Не славит никого и унижает всех:
Ведь каждое ядро летит, - о, стыд! о, горе!
Увеча Францию и Францию позоря...
[Виктор Гюго, "Вопль" ("Грозный год")]
Он не одобрял крайностей Коммуны, но убеждал версальское правительство не отвечать на насилие жестокостью. Прочь мщение:
Упорно верю я в священные слова:
Честь, разум, совесть, долг, ответственность, права.
Кто ищет истину, тому нельзя быть лживым,
Служа Республике, быть нужно справедливым;
Долг перед ней велит свой обуздать порыв,
Тот, кто безжалостен, едва ли справедлив...
Двадцатилетнее изгнанье научило
Меня тому, что гнев есть слабость, стойкость - сила:
Мой отвратился дух от ярости слепой.
Когда увижу я, что страждет недруг мой,
Преследователь мой, мой самый лютый ворог,
Что он в тюрьме, в цепях, - то он мне станет дорог
За то, что он гоним. Теперь неправый суд
Преследует его, - я дам ему приют,
И первым за него ходатаем я буду.
Когда б я был Христом, то я бы спас Иуду
[Виктор Гюго, "Долой репрессии" ("Грозный год")].
Но дух ненависти охватил как Париж, так и Версаль. Каждый день Гюго узнавал то о смерти, то об аресте кого-нибудь из своих друзей. Флуранс убит, Шоде расстрелян Коммуной, Локруа арестован версальцами. Затем после прихода версальцев в Париж, 21 мая, Рошфор и Анри Бауэр были заключены в тюрьму; Луизе Мишель, Красной Деве, чьей "великой жалостью" Виктор Гюго восхищался, угрожала смертная казнь. Коммуна расстреляла шестьдесят четыре заложника; Национальное собрание расстреляло шесть тысяч заключенных. Сто за одного.
"Эти люди, - писал Виктор Гюго, - утверждали: Все во имя закона, все именем закона. Что вы наделали! Массовые расстрелы. Казни без суда случайных людей, военно-полевые суды..." Побежденные коммунары устремились в Бельгию; Гюго объявил, что он предоставит изгнанникам убежище в своем доме (площадь Баррикад, 4). "Не будем закрывать нашу дверь перед беженцами, быть может ни в чем не повинными и, уж несомненно, не ведавшими, что творят..."
Его протест в защиту права убежища появился в "Эндепанданс бельж". Он получил много приветственных писем, но как-то ночью был разбужен криками: "Смерть Виктору Гюго! Смерть разбойнику! На фонарь!" Большие камни разбили его окна, его люстры. Маленький Жорж в испуге лепетал: "Это пруссаки!" Банда хулиганов пыталась взломать ставни. Этого им сделать не удалось. Дом осаждали человек пятьдесят "золотой молодежи". Дело, по существу, не столь уж серьезное, но декрет бельгийского правительства предписал "господину Виктору Гюго, литератору, шестидесяти девяти лет, немедленно покинуть королевство и впредь не возвращаться сюда" [Виктор Гюго, "Бельгийский инцидент ("Дела и речи", "После изгнания")].
К чести Бельгии следует сказать, что последовали горячие протесты против этой высылки как в палате депутатов, так и по всей стране. Гюго обратился к бельгийцам с благородным письмом:
"В каждом деле, потерпевшем поражение, надо разобраться. Так мне казалось. Расследуем, прежде чем судить, и особенно прежде, чем осуждать, и особенно прежде, чем казнить. Я считал этот принцип бесспорным. Но оказывается, куда лучше сразу же убивать... Быть может, хорошо, что мне в моей жизни пришлось испытать изгнание. Впрочем, я по-прежнему не намерен смешивать бельгийский народ с бельгийским правительством, и, считая для себя честью длительное гостеприимство, оказанное мне Бельгией, я прощаю правительство и благодарю народ..." [Виктор Гюго. Бельгийский инцидент. Письмо пяти представителям бельгийского народа ("Дела и речи", "После изгнания")]
Возвратиться в это время во Францию означало подвергнуть себя жестоким и ненужным оскорблениям. Он решил направиться в Люксембург. Во время летних путешествий вместе с Жюльеттой он четыре раза останавливался в маленьком городке Виандене, который нравился ему по двум причинам: жители страны, узнав его, исполнили перед его окнами утреннюю серенаду; ему нравились также возвышавшиеся над долиной руины старого замка в излюбленном им стиле. Наконец он обрел покой. Люксембург устроил ему пышный прием. На перроне вокзала люди, проходя мимо него, восклицали: "Да здравствует Республика!", а многие очаровательные женщины бросали на-него удивительно нежные взгляды.
В Виандене он снял два дома - один, старинный, с резными украшениями, склонившийся над рекой Ур, для себя, другой для своей семьи [теперь в первом доме устроен музей Гюго, в другом находится гостиница "Виктор Гюго" (прим.авт.)]. Он сразу же взялся за перо, радуясь, что может продолжить работу над своим романом и стихами, но его тревожили поступавшие из Парижа сообщения. Мерис был арестован; Вакери охвачен беспокойством; Рошфору, по-видимому, угрожала ссылка; Луиза Мишель, "маленькая дикарка-мечтательница", воскликнула на военном совете: "Если вы не трусы, расстреляйте меня!" Гюго написал в ее честь превосходные стихи [Виктор Гюго. Viro Maior (Мужественнее мужа) (лат.). ("Все струны лиры")] и решительно выступил против жестоких репрессий. Луи Блан и Виктор Шельшер, больше, чем он, подвергавшиеся опасности, благоразумно отмежевались от него.
Записная книжка Виктора Гюго, 13 июня 1871 года:
"Я отвечу им: "Откровенность за откровенность. Мне ненавистно как преступление красных, так и преступление белых. Вы промолчали. А я говорил. Я выступил с протестом против призыва: Vae Victis..." [горе побежденным (лат.)]
Так как всюду говорили, что он оказывает радушный прием беженцам, некая восемнадцатилетняя женщина, Мари Мерсье, написала ему письмо, попросив предоставить ей убежище. Она была подругой слесаря Мориса Гарро, ставшего во время Коммуны начальником тюрьмы Мазас. Хотя он, по-видимому, не совершал никаких жестокостей, его без суда расстреляли, и его любовница, как некогда Софи Гюго, по кровавым следам шла за фургоном с трупами до кладбища Берси. Мари Мерсье, "вдова Гарро", просила предоставить ей работу. Гюго получил согласие своей снохи, что она наймет Мари горничной; впоследствии он стал ее любовником. Эта круглолицая, черноволосая и румяная женщина с пухлыми губками была очаровательна. Она много рассказывала ему о Коммуне. "Кровь прямо ручьями лилась", - говорила она.
Мари, носившая глубокий траур, колебалась, не желая поддаться увлечению, но Олимпио был настойчив. "Только он один умел так обворожить женщину", - признавалась Мари тридцать лет спустя. Она не видела в этом ничего плохого, ребячливая, "трогательная в своем горе и одиночестве, с печальным взглядом в восемнадцать лет, со слезами, бежавшими под черной вуалью, словно жемчужины, по розовым ее щекам". Он "поклонялся тому, вспоминает Мари, - во что верили мы с мужем: Свободе, Справедливости, Республике..." Как некогда Жюльетте, он говорил ей о Боге, бессмертии, цветах, деревьях, о бесконечности и о любви. "Она ласкала его, восхищалась им, обожала, хотела иметь от него ребенка". Повинуясь ему, она купалась в реке Ур и нагая входила в воду перед своим старым, но вечно юным любовником. Столь же подвижный, как и она, он уводил ее на длительные прогулки, поднимался с нею на соседние горы. После всех этих галантных восхождений он возвращался в свой маленький домик и в одиночестве, стоя у конторки, писал "Грозный год", "Девяносто третий год", стихи для новой серии "Легенды веков", где в стихах о Магомете он говорил о себе:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});