На саммите G7 в Торонто в июне 1988 г. у меня состоялась часовая встреча с канцлером Колем. Большая ее часть была посвящена предстоящему саммиту в Ганновере. Канцлер Коль при поддержке министерства финансов Германии и Бундесбанка склонялся в сторону комиссии центральных банков, нежели в сторону экспертов, чего хотели французы и министр иностранных дел Германии Ганс-Дитрих Геншер. Я приветствовала это. Но я вновь напомнила о своем неприятии перспективы Европейского центрального банка.
Совет в Ганновере оказался довольно дискуссионным. Самая важная дискуссия произошла в первый вечер за ужином. Жак Делор открыл дискуссию по EMU. Канцлер Коль предложил, чтобы под председательством мистера Делора была сформирована комиссия глав центральных банков и нескольких сторонних представителей. В последовавшей дискуссии большинство глав правительств потребовали, чтобы доклад сосредоточился на Европейском центральном банке. Пол Шлютер, премьер-министр Дании, выступил против, я его поддержала. В результате упоминание центрального банка было удалено из документа.
Моя проблема в ходе этих дискуссий по EMU была двоякой. Во-первых, разумеется, у нас было мало союзников; нас поддерживала только Дания, маленькая страна с сильным духом, но с малым весом. Но я сражалась вполсилы по другой причине. Как «будущий член» EEC, Британия подписала коммюнике в Париже в октябре 1972 г., подтверждавшее «намерение стран – членов расширенного сообщества неуклонно двигаться в сторону экономического и валютного союза, поддерживая все детали актов, одобренных советом и представителями стран-членов 22 марта 1971 г. и 21 марта 1972 г.». Эта риторика не отражала мои настроения. Не было смысла ввязываться в спор, который мы не могли выиграть. Я предпочла позволить спящим псам умереть.
Потом они, разумеется, проснулись и стали лаять в ходе переговоров о Едином европейском акте 1985–1986 гг. Я не хотела никакой отсылки EMU. Германия не поддержала меня, поэтому отсылка к EMU была вставлена в текст. Но я сделала так, чтобы двадцатая глава Единого европейского акта представляла мою интерпретацию EMU. Ее заголовок гласил: «Сотрудничество в экономической и валютной политике (экономический и валютный союз)». Это позволяло мне утверждать на последующих форумах, что EMU теперь означает сотрудничество, а не движение в сторону единой валюты.
В этом была продуманная двусмысленность. Советы в Ганновере в июне 1988-го и в Мадриде в 1989-м вновь ссылались на Единый европейский акт, содержащий «задачу прогрессивной реализации экономического и валютного союза». Меня это более или менее устраивало, поскольку уже не подразумевалась кооперация. Остальные главы европейских правительств были довольны, поскольку восприняли это как продвижение в сторону Европейского центрального банка и единой валюты. В какой-то момент эти две интерпретации, разумеется, столкнутся. И когда это произойдет, я вынуждена буду сражаться на поле боя, которое не выбирала.
Чем внимательнее я следила за работой Сообщества, тем меньше меня привлекали последующие шаги в направлении валютной интеграции. Мы выдвигали свои предложения по «твердой ECU». Мы выпускали векселя казначейства, деноминированные условиями ECU. И мы ликвидировали любые рычаги контроля обмена раньше всех остальных. Все это было очень коммунитарно, о чем я не переставала напоминать, когда меня критиковали за сопротивление вхождению в ERM. Но мои предпочтения склонялись в сторону открытых рынков, плавающих курсов обмена и сильных трансатлантических политических и экономических связей. В продвижении этого подхода меня неизбежно сдерживала вынужденная приверженность европейскому «экономическому и валютному союзу». Это дало психологические преимущества нашим оппонентам, которые не упускали возможности ими воспользоваться.
Не последним из этих оппонентов был Жак Делор. К лету 1988 г. он стал убежденным сторонником федерализма. Смешение ролей гражданских служащих и избранных представителей было проявлением континентальных традиций. Оно основывалось на недоверии, которое избиратели испытывали к политикам в странах вроде Франции и Италии. Это же недоверие подбрасывало уголь в топку экспресса на федерализм. Если у вас нет уверенности в политической системе или политических лидерах вашей собственной страны, мы обречены доброжелательно воспринимать, что иностранцы, обладающие навыками, умом и твердостью, как мсье Делор, будут учить вас вести дела. Честно говоря, если бы я была итальянцем, я бы предпочла, чтобы мной управляли из Брюсселя. Но настроения в Британии были другими. Я чувствовала это. Более того, я разделяла их и решила, что пришло время дать отпор тому, что я считала разрушением демократии путем централизации и бюрократизации.
Было ясно, что уклон в сторону полнокровного EMU, который я воспринимала и как политический союз, усиливался. В июле Делор заявил Европарламенту: «мы не справимся с задачей принятия всех решений, необходимых в период с настоящего момента по 1995 г., если не наметим создание европейского правительства в той или иной форме». Он предсказал, что в ближайшие десять лет сообщество станет источником «80 % экономического законодательства, и, возможно, также нашего финансового и социального законодательства». В сентябре он обратился к TUC Борнмаута, призвав к принятию мер по активизации коллективных переговоров на европейском уровне.
Но были и менее явные, но, пожалуй, еще более важные признаки дальнейшего развития событий. В то лето я подписала документ, который подробно описывал, как комиссия расширяет границы своей «компетенции» на новые области: культуры, образования, здравоохранения и социальной безопасности.
Она формировала «консультативные комитеты», члены которых не назначались и не отвечали перед правительствами стран-членов и которые, таким образом, стремились к принятию коммунитарных решений. Она аккуратно выстраивала пояснительную риторику, во многом состоящую из пространных нелепостей, содержащихся в заключениях совета. Она применяла специальную бюджетную процедуру, известную как «actions punctuelles», которая позволяла финансировать новые проекты без законных на то оснований. Но что серьезнее всего, она постоянно требовала, чтобы только квалифицированное большинство выдвигало директивы, которые не могли пройти в условиях, требовавших единогласного принятия.
Зачастую было трудно объяснить широкой публике, почему именно мы противимся какой-либо конкретной мере, которую требовала комиссия. Это сделало политически сложной задачу противостояния постепенной экспансии полномочий комиссии. В теории все это можно было оспорить в судах; поскольку время от времени комиссия искажала слова и намерения Европейского совета в свою пользу. И мы действительно боролись и выиграли ряд дел на этих основаниях в Европейском суде (ECJ). Но юристы говорили, что в отношении вопросов компетенции сообщества и комиссии ECJ будет склоняться в пользу «динамических и экспансивных» интерпретаций соглашения, а не в пользу ограничительных. Противник играл краплеными картами.
Чем больше я обо всем этом думала, тем больше приходила в раздражение. Предстояло ли нам, стране британской демократии, парламентского суверенитета, гражданского права и традиционного чувства справедливости, подчинение требованиям европейской бюрократии, основанной на совершенно иных традициях? Поскольку Британия была самой развитой и стабильной демократией в Европе, она сильнее всего страдала от этих тенденций. Французам, которые хотели сами решать свою собственную судьбу, тоже предстояло проиграть. Как и немцам, которые желали сохранить свою собственную валюту, которую они сделали самой надежной в мире.
Не меньше меня заботили миллионы восточных европейцев, которые жили при коммунизме. Как сможет жестко централизованное и регулируемое наднациональное Европейское сообщество удовлетворить их потребности и оправдать их надежды? Обширная Европа, простирающаяся до Урала и непременно включающая Новую Европу за Атлантическим океаном, была сущностью, имевшей меньше всего исторического и культурного смысла. И в области экономических отношений сработать может только по-настоящему глобальный подход. В этом и заключались мои мысли, когда я начала обдумывать то, что впоследствии станет «Речью в Брюгге».
Зал, в котором я выступала, был странно спланирован. Трибуна, с которой я говорила, была расположена в середине длинной стороны, поэтому слева и справа людей было много, а передо мной – всего несколько рядов. Но смысл мне удалось донести предельно понятно. Принимающая сторона – Европейская коллегия в Брюгге получила больше, чем рассчитывали. Министерство иностранных дел несколько лет настаивало на том, чтобы я приняла приглашение выступить и обозначить в своей речи наши полномочия в Европе. Я начала с того, чего хотело министерство иностранных дел. Я подчеркнула, сколь многое Британия вложила в Европу на протяжении столетий и продолжала вносить этот вклад и по сей день – ведь здесь были дислоцированы 70 000 британских военнослужащих. Но чем была сама Европа? Я напомнила слушателям о том, что, вопреки притязаниям Европейского сообщества, она была не только проявлением европейской идентичности. «Мы всегда будем считать Варшаву, Прагу и Будапешт великими европейскими городами». Я продолжила речь утверждением о том, что Западной Европе следует кое-что уяснить из жуткого опыта своих восточных соседей и их твердой и принципиальной реакции на это: