«Господи, — взывала она, — помоги мне, дай мне силу!.. Нет ничего непоправимого… Мы никогда не должны отчаиваться в твоих созданиях…» Медленно два раза подряд она повторила про себя слова Священного писания: «Не взирай на видимое; на невидимое устремляй взор твой. Ибо видимое преходяще, а невидимое вечно».
Наконец первая минута отупения миновала, и ум ее заработал с неожиданной энергией. Совершенно разбитая, согнувшись, сложив руки, г-жа де Фонтанен продолжала неподвижно сидеть в своем глубоком кресле. Но в голове у нее прояснилось. Она терпеливо старалась разобраться в себе. Как всегда в дни испытаний, она силилась проанализировать свою скорбь, с точностью очертить ее границы, превратить ее, если можно так выразиться, в нечто определенное, в нечто такое, что можно было бы извлечь из души и принести в дар богу. «Все, что не принесено в дар богу, потеряно…»
Не отъезд Женни в Швейцарию больше всего волновал г-жу де Фонтанен в данную минуту. К тому же она еще не могла по-настоящему поверить в этот отъезд. Нет, права она была или неправа, но больше всего она страдала оттого, что ее обманули. Оскорбление, истинное, глубокое оскорбление заключалось именно в этом. Она наивно думала, что ее полная понимания нежность, свобода, которую она предоставляла Женни даже тогда, когда та была еще ребенком, создали и у нее и у дочери прочную привычку к обоюдному доверию, что Женни не может принять какое-либо важное решение, не предупредив ее, не получив ее согласия. И вот в самую критическую минуту своей жизни Женни утаила от нее все, проявила такое притворство и даже, воспользовавшись ее отсутствием, поступила так, как можно было бы ожидать только от девушки, которая воспитывалась в обстановке самой суровой зависимости и теперь, во внезапном порыве возмущения, освобождалась от давящей, неоправданной, невыносимой опеки. Разумеется, несмотря на тяжелую сцену, только что имевшую место, г-жа де Фонтанен не сомневалась в привязанности дочери, — так же как и сама не чувствовала, что ее материнская любовь ослабела. Нет, сейчас было задето ее доверие. Доверие — такое, какое она питала к Женни, — останется искалеченным навсегда, после того как его обманули так грубо. Такая же любовь, как прежде, — да. Такое же доверие? Нет, оно уже не вернется.
Эта мысль привела ее в отчаяние. Она опять взяла свою Библию и открыла ее наудачу. Ей удалось без особого труда сосредоточить внимание на тексте. Мало-помалу к ней возвращалось спокойствие — странное, неожиданное, почти пугающее спокойствие. И вдруг, еще более внимательно вглядываясь в себя, она открыла страшный секрет этого спокойствия: какое-то чувство только что, без ее ведома, родилось в ее душе и легко, но вместе с тем уверенно разрасталось в ней… Чувство, которое уже было знакомо ей, которое она испытала однажды в самый горький период ее жизни, когда, не в силах переносить дольше бесплодные страдания, она решилась отделить свою жизнь от жизни Жерома. Чувство? Скорее инстинктивная реакция. Нечто вроде естественной самозащиты. «Лекарство, — подумала она, — которое мудрая природа находит в нас самих, чтобы дать нам силы перенести иные страдания…» Она положила книгу и стала пытаться уточнить, дать название тому, что чувствовала… Покорность судьбе? Отрешенность?.. Да существует ли термин для обозначения этой смеси двух столь противоречивых чувств: нежности и равнодушия? Равнодушие! Это грубое слово заставило ее содрогнуться. Мысль, что материнская любовь, подобная той, какая долгие годы наполняла ее сердце, способна вдруг остыть под напором событий, под влиянием равнодушия, — эта мысль, в настоящий момент не лишенная известной сладости, могла оказаться в будущем новым испытанием. Г-жа де Фонтанен закрыла глаза. Она решила не заглядывать вперед. «Да будет воля твоя», — еще раз прошептала она.
Но горе сломило ее. Она снова уронила голову на руки и заплакала.
LXXVII
Женни с отчаянной твердостью решила бежать; инстинкт предупреждал ее, что если она хочет выдержать характер и привести в исполнение то, от чего зависит все ее будущее, то ни в коем случае не надо больше видеться с матерью… И надо поторопиться, чтобы не успеть обдумать свой поступок.
Она помчалась в свою комнату, с лихорадочной поспешностью побросала в чемодан белье, несколько черных платьев; затем, стиснув зубы, с горящими щеками, снова надела шляпу, вуаль и, даже не взглянув в зеркало, выбежала из дому, как будто за нею кто-то гнался.
«Теперь я одна и свободна, — с упоением и ужасом думала она, быстро спускаясь по лестнице. — Теперь у меня действительно никого нет, кроме него!»
На улице у нее на мгновение закружилась голова. Куда идти? Жак будет ждать ее в буфете не раньше двух часов, а сейчас не больше двенадцати. Все равно: проще всего, раз она уже с багажом, сразу сесть в трамвай, который идет по бульвару Сен-Мишель, затем пересесть в другой, тот, что идет по бульвару Сен-Жермен, и доехать до Лионского вокзала.
Ей посчастливилось сразу попасть в трамвай и найти место на площадке.
«Не думать, — говорила она себе. — Не думать».
Это удалось ей без особого труда, потому что вагон был переполнен и разговор в нем шел общий и шумный, словно после какого-нибудь несчастного случая: «А браки, сударыня, браки! Сегодня утром в мэриях у окошечек в отделе актов гражданского состояния служащие просто голову потеряли: столько мобилизованных женятся перед отъездом!» — «Как так? А формальности?..» — «Все это упростили. На войне, как на войне, — сейчас вполне уместно будет это сказать… Если у вас есть при себе два метрических свидетельства и военный билет, вы можете в пять минут узаконить какую угодно старую связь…» — «Знаете, я это одобряю: нравственность, и вообще…» — «О, что касается нравственности, этого нам не занимать. Во Франции все на высоте, когда нужно». — «Я живу у фортов. И знаете, призывные комиссии в нашем районе осаждаются с раннего утра! Масса добровольцев! — «Нет, — поправил военный врач в мундире, — прием добровольцев еще не открыт. Люди приходят навести справки, может быть, записаться…»
Трамвай, который шел с площади Бастилии, тоже был переполнен: пассажиры теснились в проходах между скамейками. Тем не менее Женни удалось сесть благодаря любезности какой-то дамы, которая, видя, что ее стесняет багаж, уступила ей место своей маленькой дочки.
Укачиваемая шумом трамвая и гулом голосов, Женни, чтобы убежать от собственных мыслей, охотно прислушивалась к фразам, которыми обменивались над ее головой.
Перед улицей Сен-Жак трамвай вынужден был остановиться, чтобы пропустить полк легкой артиллерии, направлявшийся к Сорбонне.
«Как видно, весь гарнизон уже потихоньку покинул Париж…» — «Чувствуется, что есть руководство. Все идет… по-военному». — «Да! Судя по началу, это протянется недолго!» — «Я был во время отпуска в Вогезах, в Рибовийе… И знаете, что я вам скажу: когда видишь наших храбрых восточных солдат, особенно наших славных пехотинцев, — на душе становится спокойно!» — «А все-таки мы струсили — отступили на десять километров…» — «Полноте! Когда у них будет двадцать миллионов русских штыков сзади да мы спереди…» — «Хозяин гостиницы, где я живу, рассказывал, что один приезжий из Люксембурга видел, как французский летчик налетел прямо на цепеллин и проткнул его, словно мыльный пузырь!..» — «Надо остерегаться ложных известий, — сказал кондуктор, — а то один пассажир только что рассказал, будто сегодня ночью в Эльзасе была одержана решительная победа». — «Ну, это уж он, конечно, хватил!.. Но вот мне говорили, что около Нанси видели патрули бошей…» — «Около Нанси! Что за ерунда!» — «А кто-нибудь слышал о том, что взорвали мосты в Суассоне?» — «Кто, мы или они?» — «Разумеется, мы. В Суассоне!» — «Это мог сделать шпион…» — «Надо смотреть в оба. Шпионов теперь полно… Одной полиции тут не управиться. Надо, чтобы каждый зорко следил в своем квартале, в своем доме». — «Мой брат служит на Орлеанском вокзале. И вот его жена рассказывала, что видела, как их сосед прятал у себя под кроватью германское знамя». — «Что касается меня, — сентенциозно заявил какой-то господин в пенсне, — я считаю, что немец имеет право крикнуть: «Да здравствует Германия!» Разумеется, при условии, что это не будет носить подстрекательский характер… Что делать? Они же оттуда, это не их вина…»
На площади Мобер — новая остановка. Мостовую загораживала целая толпа. Женни заметила в начале улицы Монж банду разъяренных людей. Вооружившись толстым бревном, они с грохотом вышибали витрину магазина под вывеской «Молочная Магги»{128}.
У пассажиров в вагоне разгорелись страсти.
«Молодцы ребята!» — «Магги — это пруссак… — сказал господин в пенсне, — и даже уланский полковник!.. «Аксьон франсез» давно уже разоблачила его! Он только и ждал мобилизации, чтобы сделать свое дело!» — «Говорят, сегодня утром в одном Бельвиле он отравил своим молоком больше сотни наших ребят!»