У нас в школе было заведено, что ученик, получивший подряд три пятерки, получат «большую» пятерку — картонку, на которой наша учительница с помощью некой волшебной пурпурной краски изображала заветную цифру «пять». Вот я и решил для восстановления мировой справедливости взамен моих «пропавших» пятерок нарисовать, изготовить с чьей-либо помощью картонную единицу. Тете Клотильде я объяснил, что картонку я просто-напросто потерял. Она развела восхитительную пурпурную краску. А когда дело было сделано, погладила меня по вихрам и ласково произнесла название одного небезызвестного детского рассказа Ференца Моры:
— Петер-лгунишка.
Творение наших рук я должен был отнести в школу на следующий день, в свете известных исторических фактов не совсем, так сказать, a tempo[149]. Мое счастье, что пурпурная единица-пятерка до школы в тот день так и не добралась, потому как если бы добралась, то превратилась бы вновь в самый заурядный «кол», несмотря на свою пурпурность.
172
На рассвете нас разбудил дикий стук.
Папочка зимой встает в шесть утра, чтобы растопить две печки (кокс и брикетный уголь), и мы в полудреме видим, как он без пальто, подняв воротник пижамы, будто на дворе буйствует легкомысленная весна, надвинув на брови барашковую шапку и беспрерывно пыхая сигаретой, летает по комнате. (Кстати, у нас с братишкой тоже были барашковые шапки, у братишки — мягкая и пушистая, которая ему нравилась, моя же на ощупь была неприятная, и я ее не любил, голова от нее все время чесалась.)
— Спите, собаки, — рычит отец, обнаружив шевеление под одеялом.
Растопку он никогда не готовит загодя, оставляя это на утро. А дело меж тем непростое. Одной рукой держа топор у самого лезвия, он, будто перочинным ножом, обстругивает полено. Все равно что грубой малярной кистью выписывать тонкую акварель. Через какое-то время полено теряет устойчивость, и тогда твой любимый, умелый, всезнающий, ловкий Папочка, уравновесив полено левой, отпускает его и в этот длящийся целую вечность момент, опля, наносит легкий, но полный решимости удар, вся сила которого сосредоточена в запястье. Потом, оставив в покое вечность, он либо придерживает полено указательным пальцем левой руки и строгает лучину с еще более близкого расстояния, либо обхватывает полено левой рукой около основания и откалывает щепу размашистыми ударами, следя лишь за тем, чтобы лезвие не скользнуло до самого низа, до его руки.
Мамочка просыпается в половине седьмого (летом — в шесть), все остальные — в семь, в теплой комнате, к завтраку. Когда я буду большим, то, наверное, тоже буду готовить растопку, пока остальные дрыхнут, пока все сопят и не ведают — и ведать не будут до того, как проснутся, — что я заготавливаю тепло. (Через несколько лет на дровяных базах стали продавать фабричную растопку, а затем появился газ. И по утрам тепло уже есть.)
Нашу дверь, казалось, пытались размолотить топором.
— Открывайте! Открывайте, вам говорят!
Казалось, какие-то падшие ангелы-великаны собрались изготовить из нас растопку. Папочка в пижаме направляется к двери, волосы у него, как всегда по утрам, торчат во всех мыслимых направлениях, но мы его видим таким только по воскресеньям, сегодня же понедельник («папашка-растрепашка» — смеялись мы над ним впоследствии; «но-но» — бурчал он, тоже впоследствии, нам в ответ), по бокам волосы дыбятся кверху, как два крыла, сзади — полный хаос, примятый подушкой стог сена, а спереди, что самое невероятное, волосы спадают на лоб, будто зачесанные под «я у мамы дурачок» или римского императора. Заметив, что мы за ним наблюдаем, он останавливается.
— Открывайте, или взломаем дверь!
— Не бойтесь, собаки!
— Мы не боимся, папа! — хором кричим мы, видя в этот момент только его, смешного, потешного, заспанного императора в болтающейся пижаме, он заслоняет собой весь мир — так что бояться нам нечего. Мы взираем на него боевито и ободряюще — раз уж мы ничего не боимся, то он тоже пускай не трусит! И тут, несмотря на все нарастающий грохот, отец поворачивается и подходит к нам (пожалуй, никто на свете, включая и Мамочку, не отважился бы на такое, не нашел бы для этого времени, а давно уже кинулся бы к дверям), он гладит нас — меня по щеке, братишку по волосам — и, неожиданно рассмеявшись, бросает:
— Что, не боитесь?! Ну, это вы загибаете.
Солдаты захватывают наш дом, как в кино. Наверное, их специально учили, как нужно овладевать особо опасными спальнями и детскими комнатами, они ловко и грамотно прыгают по квартире, распластываются по стене, прикрывая идущих вперед. На меня и братишку, следящих за операцией с вытаращенными глазами, она производит неизгладимое впечатление, и, когда им без крови и трупов удается в считанные секунды захватить квартиру и подавить противника, мы с братом награждаем их бурными аплодисментами, за что получаем по голове от Мамочки.
— Ну-ка, цыц! — шипит она, нервно запахивая на себе халат.
Отец застыл у двери, таким мы его никогда не видели, он бледен, лицо осунулось и осыпает с себя черты, как будто они не его, а чужие, взятые напрокат. Подобное — королевское — лицо бывало у него в Хорте, когда после работы он сидел вечером на веранде, но теперь оно было еще более мрачное, почти черное. Однако когда он после вторжения выглядывает за дверь, то физиономия у него, можно сказать, веселая, а если и перепуганная, то испуг этот — из веселой комедии.
Вслед за солдатами, словно отбившийся от своих, в дом проникает какой-то гражданский тип, молодой очкастый блондин, вроде учителя, только более вежливый. Действие по-прежнему напоминает комедию: он деликатно постукивает по плечу отца, который все еще выглядывает за дверь, и поясняет:
— Дом окружен, — как будто Папочка хочет выяснить именно это или ищет пути к отступлению. Отец распрямляется.
— Молодцы, так держать, — кивает он. Эту фразу, концовку какого-то анекдота, мы слышали от него много раз.
— Осторожнее, Матика, — шепчет Мамочка, но это признание в любви доносится только до нас, Папочка не слышит его (и вообще, никаких признаний в любви мы ни раньше, ни позже, никогда от них не слыхали).
Молодой человек с изумлением, потом с жалостью окидывает взглядом отца и тихо, совсем не официальным тоном говорит:
— Вы не бойтесь, советские товарищи проверяют подряд все дома. Они ищут в селе контрреволюционеров.
— Правильно, так держать, — снова кивает отец.
— Chto, chto? — вскидывает голову один из русских. По всей видимости, он старший, хотя все они молоды и отличить друг от друга их невозможно, но все же понятно, кто из них командир. До сих пор мы разглядывали в основном их форму, оружие, а не лица.
— Это китайцы, Мамочка! — с удивлением вдруг восклицает мой братец.
— Chto, chto? — обращается к нам командир.
Мать трясет головой, трясет так отчаянно, что того и гляди голова отвалится, ничего, дескать, ничего, никто ничего не сказал, никто ни о чем не подумал, нас здесь нет, нас вообще нет на свете, так что извольте спокойно заниматься делом, обыскивать помещение, мы не будем на вас смотреть.
Нам тоже приходится выбраться из постели, и мы, как на физкультуре, выстраиваемся в шеренгу вместе с родителями. Младший братишка мой не боится, но я все же говорю ему: не бойся, на дому казни не устраивают.
— Chto, chto?
Эти слова я уже понимаю и говорю командиру, что сказал братишке — вот это мой младший брат, — чтобы он не боялся, потому что домашняя казнь — такого понятия нету, есть только домашний арест. И поворачиваюсь к очкарику, дескать, переведи. Тот неожиданно повинуется, переводит мои слова. Командир смеется, потом, уже серьезным тоном, что-то спрашивает.
— Есть ли в доме оружие? — переводит мой переводчик.
— Нет, — не задумываясь отвечает отец.
— Есть, — не задумываясь отвечает мой брат.
Его ответ странным образом перевода не требует, всем все ясно, и солдаты, не дожидаясь приказа, направляют на нас автоматы. Я недоумеваю: неужто домашняя казнь все-таки существует? И расстрельную команду можно выставить где угодно? Солдаты явно перепугались братишки. Спокоен теперь только наш отец, точнее, судя по желвакам на его лице, он в бешенстве.
— Idi siuda, — с серьезным видом говорит командир.
Слова эти вызывают у Мамочки содрогание, она прижимает нас к себе, и теперь мы боимся все трое.
— Не извольте беспокоиться, сударыня, это рядовая проверка, так что никаких проблем, — говорит переводчик. Он лжет. Ему тоже страшно. Значит, порядочный человек.
— Idi siuda, — повторяет китаец.
— Нет! Он никуда не пойдет! — визжит Мамочка прямо мне в ухо. И обнимает нас с братом.
— Хоть автоматы-то опустите, — тихо замечает отец, отчего атмосфера вдруг накаляется. Он и нам всегда говорил: хотите играть с ружьем — играйте, но только не наставляйте его друг на друга.