— По форинту каждому, кто поклянется умереть за нашу несчастную родину! — Но тут же берет слова обратно. — Нет! Жалкое поколение! Денег ни филлера! Лишь по велению бескорыстного сердца!
К этому времени мы должны были вытянуться во фрунт. В худшем случае — клацая зубами посреди комнаты, в лучшем — стоя на кроватях. Мой братишка умеет спать даже стоя, служить родине, так сказать, во сне. Но на кроватях — пружинящие матрацы, поэтому мы пошатываемся.
— Настоящий мадьяр не шатается во время присяги!
Как-то раз я спросил, что значит настоящий мадьяр. Я исходил из шатания, но поскольку мы оба шатались — я из-за матраца, он из-за градуса, — то далеко в своих рассуждениях не ушел. Мой отец посмотрел на меня таким взглядом, как будто я кого-то убил. И с грозным видом шагнул в мою сторону.
— Ой, не надо, пожалуйста, Папочка!
Это было ошибкой, он придвинулся еще ближе. И тогда я закрыл глаза.
— Пусть мой Папочка выздоровеет! — про себя сказал я. — Вместе с этой поганой родиной! — И провопил во всю глотку: — Настоящий мадьяр не шатается во время присяги!
Оказывается, плакать можно, даже закрыв глаза. Я услышал, как отец вдруг остановился, будто по волшебству.
— То-то, сын мой! Тогда можешь присягать! А я и не знал, что у меня такие бравые сыновья, мой Петар, это на тебя не похоже.
Этого «Петара» я терпеть не мог, он называл меня так только пьяным, и позднее я даже мог сказать, что и сколько нужно ему выпить, чтобы дойти до «Петара». После того как мы приносили присягу на верность родине, мы пели Гимн или (в зависимости от степени градуса) «Марш Ракоци». (Еще долго во время футбольных матчей, после исполнения Гимна и непременного «хайра, хайра, венгры!», я бормотал про себя, как молитву: Настоящий мадьяр не шатается во время присяги!) «Марш Ракоци» мы исполняли с музыкальным сопровождением: наш отец имитировал целый оркестр. Нам это нравилось даже больше, чем «Путакес, Путакес…». А еще больше нравилось петь о том, как звон клинков и пушек гром зовет мадьяра в бой!
Достаточно проникшись уже патриотическим рвением, мы вдохновенно горланили, в то время как наш отец, напротив, погружался в патриотическую хандру.
— …зовет мадьяра в бой, — бормотал он, охваченный бесконечной печалью.
О нас он внезапно забыл, лишь сказал, обернувшись ко мне: — Запомни одно, мой Петар, главное — чтобы тебя арестовывали не дома! — и, усевшись за стол, тихим, проникновенным голосом стал напевать ирландские патриотические песни, которым он научился у дедушки, а тот, в свою очередь, набрался их в годы учебы в Оксфорде, где они считались тогда веселыми, задиристыми и революционными.
Он пел либо про Родди МакКорли, либо про Кевина Бэрри. Последняя была громче:
Восемнадцать лет парнишке,Но признать готов любой,Что на смерть он шел в то утроНе с поникшей головой.
Доносится стук, в дверях дядя Варга.
— Ради всего святого, господин доктор, уже три часа. Вы весь дом поднимете своим блеянием!
— Ладно, ладно, Дани, должен же я научить сыновей, как надо за родину умирать.
— Это можно делать и днем, не так ли? За родину можно и днем умереть.
— Но это не терпит отлагательства, Дани, пойми. Время нас поджимает! — и с этим хватается за бока и сжимает себя, сжимает. Страшно смотреть.
— Я все понимаю, господин доктор, но они еще дети. Младенцы. Ложитесь-ка лучше спать, как подобает приличному человеку.
— Спать?! — наш отец сопит, мы вытягиваемся, готовые умереть за родину любой смертью, лишь бы черт унес этого дядю Варгу, чтобы не видел нас в таком положении, а то завтра будет опять жалеть нас, а тетя Клотильда — с сочувственной миной гладить нас по головкам. А потом угостит трюфелями из своей шоколадной заначки.
— Бедные деточки! — и конфета во рту! Вот если бы найти способ получать трюфели без этих кошмарных ночных папочкиных сцен, если бы мы нашли решение, это была бы жизнь!
— Что мне делать в постели, Дани? Когда я ложусь, то все время вижу лицо дочурки, черные кудряшки и прекрасные голубые глазенки. Боже, Боже, мой Дани, что со мной будет? Как ты думаешь, она умерла от голода?
— Это исключено. Лилике кормила ее как положено, а младенец, которого мать кормит грудью, не может быть голоден. Ее Господь Бог забрал, а Господь просто так ничего не делает.
— Еще одну песню, дружище, и я ложусь.
— Спокойной ночи, господин доктор.
— Саранча! Собаки! Вперед, правоверные, запевай!
И мы грянули:
Янгроди маккорли гоузтудайОнзебридж офтум тудай.
— Так готовы вы умереть за родину, или, может, я ошибаюсь?
— Готовы, Папочка, мы готовы. — Мы вот-вот заревем, потому как готовы-то мы готовы, но умирать все равно не хочется. Наш отец, напротив, опять веселеет.
— Вот и ладненько. И мы все встретимся с вашей сестренкой на небесах, или, может, я ошибаюсь?
— Нет. Да. Ой-ой. Встретимся.
Мой братишка стоит, прислонившись к ножке стола, и спит. Отец берет его на руки, проходит, шатаясь, по комнате — похоже, настоящий мадьяр не шатается только во время присяги — и кладет его на кровать рядом с Мамочкой. Я тоже забираюсь в кровать, Папочка, не раздеваясь, падает рядом со мной. Я надеюсь, что он обнимет меня, иногда такое случается, но вместо этого он напевает себе под нос «Родди МакКорли» и разговаривает с сестренкой, второй близняшкой, которой нет.
— О малышка моя курчавая, голубоглазая радость моя, я одену тебя в шелка, облачу я тебя в парчу, укутаю тебя бархатом, и пойдем мы с тобой в «Савой».
Отец умолкает, однако не спит, я слышу, что он не спит. За окном уже брезжит рассвет, когда я, наконец, засыпаю.
177
Хуже всего, когда вмешивается наша мать.
— Вы хотя бы невинных детишек в покое оставили!
Она сидит за кухонным столом и дрожит, ее влажные волосы свешиваются на лицо, лицо тоже мокрое.
— Да ложитесь вы. Как вам только не стыдно над невинными издеваться! — В таких случаях мы — невинные, в других никогда.
Она идет к нам и уговаривает нас лечь в постель.
Мы не шевелимся, мы всё знаем, точнее, мы знаем не всё и именно потому боимся, мы ничего не знаем; еле заметно мы все же шевелимся, чтобы мать не подумала, что мы на стороне отца. Ночью мы ни на чьей стороне, во-первых, потому, что просто не узнаем родителей (впечатление, будто они играют — и здорово — какие-то роли), а во-вторых, потому, что мы все равно проиграем, один из родителей обязательно нам отомстит, отец сразу же, непредсказуемо и беспощадно, а возмездие матери за измену, более изощренное, последует завтра, одно хуже другого, но и другое не легче.
Вообще-то, это противоборство нас разделило. Кто куда, сестренка тянулась к отцу, брат — к матери. Осознанным выбором, четкой или хотя бы нечеткой позицией назвать это было нельзя, просто каждый имел своего фаворита. Я склонялся то на одну, то на другую сторону. Любовь сравнивать невозможно. И моя ситуация не станет более однозначной, если я схитрю и переверну вопрос, спросив себя не о том, кого я больше люблю, а о том, кого больше мне не хватает.
Мне не хватает всех.
— Ну-ка, ну-ка, куда навострили коньки! — грозно говорит отец. — Я хочу, чтобы они стояли здесь. Я хочу, чтобы они готовились к тому дню, когда Венгрия станет свободной. Вы не встревайте, ложитесь спать, вы — святая! А этим детям предстоит нести священное пламя дальше! Или, может, я ошибаюсь? — Мы не всегда отслеживали конец высказывания. — Или, может, я ошибаюсь?
— Да. Нет. Предстоит.
— Брысь в постель, ваш отец сумасшедший!
Мы не шевелимся, только делаем вид, что пошевелились. Папочка одевается.
— Не вздумай уйти из дома! — вскакивает наша мать. — Не вздумай уйти, иначе тебя ожидают печальные времена.
— Ах, бедные времена, — обматывая вокруг шеи шарф, ухмыляется Папочка. Он смотрит на нас и мрачнеет. — И бедная наша страна.
Между тем мы стоим почти навытяжку, почти не шатаясь.
178
— Пойте. Пойте. Я сказал, пойте!!!
— Не буду.
— Пойте, иначе вас ожидают печальные времена.
— Не делайте этого, Матика.
— Не называй меня Матика, бляха…
— Господи, помоги.
— Не поминайте Господа всуе и не ревите. Пойте. Слышите?! Я повторять не намерен. Не плачьте. Я помогу… Не ходи, миленок, в Пецель. Ну, повторяйте. Повторяйте за мной: не ходи, миленок, в Пецель… Повторяй же, стервоза, а то…
— Не ходи, миленок, в Пецель.
— Отлично, мой ангелочек.
— Не называйте меня ангелочком.
— Почему это, ангелочек, мне нельзя называть тебя ангелочком?
— Называйте так… своих шлюх.
— Хорошо. Ангелочек. Тогда продолжайте!
— Я не знаю.
— Как это вы не знаете! Все вы прекрасно знаете, вы же святая женщина.