Закуской нам служила та же халва.
Первым разговорился — неожиданно — Витя. Он, оказывается, работал в трамвайно-троллейбусном управлении учеником электрика у своего квартиранта, парня постарше. Мужчин в таком возрасте, за двадцать, мы, пацаны, называли «молодяками».
Сейчас Виталька (это имя, уверен, и было его настоящим, а Витькой упрощённо называли улица, пацанва) травил байки из жизни, естественно, своего коллектива. В каждом его рассказе отчётливо звучали насмешки, уничижения других, издёвки и даже похабщина. Время от времени анекдоты его «украшались» матерками, чего я терпеть не мог: зачем поганят свой язык? И я понял: никаким другом он мне не будет. Как и Серёга. Разные мы слишком люди. И вообще, до меня дошло, что здорово прокололся, забурившись в эту «компашку». Как сюда попал бедолага Кимка, простая душа? А вот и он, лёгкий на помине, отец Кимкин, пожаловал к нам, вернее к Серёге, в гости. В телогрейке, вероятно с работы. Даже не переоделся. Значит, Кимка предупредил домашних, к кому он подался. Отец Кимки со всеми нами поздоровался. Его тут же мать Серёги принялась угощать, но он, что мне запомнилось, отказался от предложенного выпивона. А далее — всё, словно в тумане. Как я забрался на полати — не помню. В ушах лишь дребезжали без конца повторяемые слова гостя:
— Золотые вы наши кадры![529]
Тошнота подступала к горлу (какой гадостью напоила нас мамаша Серёги?), и я опасался самого страшного: вдруг меня вывернет наизнанку? Вот позор-то будет! С трудом мне всё-таки удалось подавить подступающую к горлу бражку с халвой, и я уснул.
Утром меня разбудила курносая Серёгина мамаша, её физиономия возникла из-под занавески.
— Вставай, Рязанов. Небось, на работу пора/?
Я не сразу сообразил, где нахожусь, резко поднялся и больно ударился головой о низкий потолок.
На предложение Серёгиной мамаши опохмелиться я лишь отрицательно и мучительно покачал головой.
Успев перешагнуть порожек калитки, успел сбежать с крыльца, как со мной произошло то, что сдерживал ещё с вечера, — выхлестало.
…Домой я устремился лишь с одной мыслью: отлежаться, чтобы прошло это отвратительное состояние. Меня беспрестанно терзало и осознание своего нелепого поступка — я совершил непростительный просчёт. Поддался уговорам Серёги. Ну зачем мне всё это нужно было? Безвольный глупец!
На ошибках следует учиться, извлекая из каждой пользу для себя. А ещё лучше анализировать просчёты других. Но уж коли сам сглупил, то повторения её, этой глупости, следует всячески избегать. И осознал — ни за что не подчиняться чужой воле. Жить своим умом, пусть даже маленьким, обыденным, мещанским — каким угодно, но своим.
«Необходимо тщательно разобраться в каждом, прежде чем назвать его другом. Вон на заводе сколько ребят со мной трудится, а много среди них настоящих друзей? Валя Бубнов, Коля Мыло — раз-два, и обчёлся. Человек проявляет себя не столько в словах, сколько в поступках. Вот истинная мера, — повторяясь, философствовал я. — Серёга мне не друг. Забудь! Вычеркни его из своей памяти. Навсегда. Но одно дело — раскаяться».
…Постепенно, как из тумана, стало проясняться вчерашнее.
«Странно, — подумал я, — что отец Кима в наши разговоры не вмешивался, а как молитву повторял: «Золотые вы наши кадры!»
А эти «золотые кадры» трескали халву из искорёженного ящика, лежащего на столе. Отец Кимки понял, конечно, всё.
— Знаете, ребята, — вдруг неожиданно для себя заплетающимся языком вымолвил я. — Едва ли нам придётся встретиться. В дальнейшем. И стать друзьями. Это большая ответственность. И есть веские причины.
— Почему? — воскликнул Кимка. — Гоша, ты мой друг!
— Хуйня — все ваши причины! Севодня сходка всех нас повязала, Рязан, — недобро зыркнув на меня, процедил Серёга. Его с восторгом поддержал Тимка и неопределённо промолчал Виталька.
— Ежли мы скорешились, — сказал Серёга, — заднева ходу нету. Чево ты бздишь, Рязан? Знаешь: уговор дороже денег. Или мамку боисся, што сику надерёт?
— Мать тут ни при чём. Я живу в коммуне с бывшими пацанами-колонистами. У меня на заводе есть кореша́. Я с ними кусок хлеба зарабатываю. Детдомовцы бывшие, — уже теряя связность мыслей, откровенничал я.
— Во, лады! Добрые хлопцы? — Наступал Серёга. — Из ИТК есть? Волоки их сюды. Я сам у «хозяина» срок отволок… — с достоинством признался Воложанин.
— Серёжа, мне через три месяца — в армию.
— Можно касануть.[530] На хрен собачий тебе сдалась эта армия? Лучче кажный день гулеванить марух шворить, чем с дударгой[531] бегать. А ежли в вертухаи запишут? Што люди[532] скажут?
— Как? Не понял, — окончательно опьянел я.
— Я сичас, братва, притырю, — сказал Серёга и почему-то сграбастал ящик с остатками халвы и, даже не шатаясь, вывалился из избёнки. Уже темнело. Но мне в небольшое оконце, возле которого сидел повторявший заклинания отец Кимки, видно было, как Серёга сбежал со ступенек крыльца и сунул ящик в сугроб, притоптав его снегом. Я почему-то никак не среагировал на этот поступок. Вернувшись, он пояснил:
— Штобы ни испортилася.
Эту сцену наблюдал, как я после догадался «кто-то ещё». Да и отец Кимки был убеждённым партийцем. Он вполне мог догадаться о происходящем. И догадался, наверняка.
Наша участь была определена хотя бы потому, что в каждом дворе обитала местная «тётя Таня». Или несколько. Это подозрительное действо Воложанина не ускользнуло от её (или их) бдительного взгляда. И потому, повторю, мы были обречены.
Все мы, исключая мать Серёги да папаши Зиновьева, изрядно набузгались.
Серёга произнёс:
— Ну, давайте, дружбаны, по последней на дорожку чекалдыкнем и разбежимся. А то чичас Валя за Витькой прибегит.
— Надоела она мне, — поморщившись, с пренебрежением произнёс Витька. — Во!
Виталька жил в соседнем двухэтажном, плотнонаселённом доме, окнами смотревшем на улицу (только не Витькиной квартиры), а два входа вели в него со двора. Один коридор — или веранда — нижнего этажа давным-давно переоборудовали в квартиру, длинную и узкую, опоясывавшую дворовую часть г-образной стороны дома. Тётя Валя не заставила себя ждать и вскоре, как я улёгся на полати, постучала в сенную дверь. Она выглядела немного испуганной. Ласково называя сына Виталиком и «радостью моею», она помогла ему одеться, но тот упирался, капризничал, хамил, словом — «выступал».
— Я тоже пойду, — вымолвил я заплетающимся языком.
— Такой бухой? Да ты, Рязан, на костылях[533] еле стоишь. Завалишься в канаву. А помацай[534] печку — какой Ташкент! — увещевал Серёга. — Утречком опохмелимся по капелюшке — и как новые ботинки на резиновом ходу…
Это Серёга так шутил. Вся свободская уличная пацанва горланила, пищала и сипела знаменитую частушку про ботинки на резиновом ходу и слова из неё употребляла, как поговорки. Похабщина — липкая, пристанет — не отдерёшь. Будет, как испорченная пластинка, долго крутиться в голове.
— Помацай, кака печка горяча. Сичас на лежанку забуримся с тобой. Утром — как зелёный огурец. Тебе чево дома-то в жопу нада? Один хипеш: где был, што делал, где кирнул?[535] Короче: кончай со своим домом пиздеть — вота твой дом.
— Из еды кое-что подкупить: хлеба, маргарина, если повезёт… — бормотал я.
И тут как раз отец Кимки закончил свою «молитву» о «золотых кадрах» и увёл его с собой. Вскоре прибежала тётя Валя, и ей удалось выманить хамившего ей сына из избушки Воложаниных — она умолила Витьку последовать за ней. Тётя Валя постоянно боготворила своего единственного сыночка-красавчика. Кто был его отцом, лишь одной ей было ведомо, где он находился, Витька никогда не заикался, у уличных же пацанов не было принято дознаваться о родителях, если пацаны сами не рассказывали о своих «предках».[536] Во время «визита» тёти Вали, хотя мне было очень муторно, я подумал: «Это она внушила сыну, что он самый красивый и умный, и поэтому Виталька с таким презрением относится к другим. И с ехидством».
Вдвоём мы устроились на тёплых полатях. Я сильно захмелел. Меня, когда я закрыл глаза, мотало и мутило. Кружение не сразу, но вроде замедлилось. А то всё казалось, что через голову переворачиваюсь. Странное ощущение. И постоянно подкатывал ком к горлу. Последними моими словами, обращёнными к Серёге, были:
— А куда мама твоя ляжет? Надо подвинуться теснее…
— Не бзди, Гоша. Она спит на кровати.
Успокоенный таким ответом, я всё равно ещё долго не мог уснуть. Уморился под утро. Сильный вкус махорки обжигал желудок. Наверное, её добавляли в зелье для крепости. Смышлёна голытьба на выдумки! Раскаялся, что пил эту мутную бурду, — не посмел отказаться. Да и возможно ли было такое? Уверен, никто меня «не понял» бы, не поддержал. Но зато, забегая вперёд, призна́юсь, что несколько лет не прикасался к спиртному, хотя были моменты, когда мог напиться, — отказывался. Помнил «банкет».