— Так, так, осторожнее, — приговаривал генерал. — Сенца ему под голову, сенца. Федоренко! — строго окликнул он солдата. — Живо доктора сюда. Самого Павла Федотыча. Самого!
— Не надо, ваше превосходительство, — мальчик слабо улыбнулся разбитыми губами. — Заживет.
— Нет, нет, слушайтесь старика, — генерал улыбнулся доброй стариковской улыбкой. — У меня, знаете ли, сердце пошаливает, а я — две версты бегом. Да через ваши подводы. Ах, мерзавцы, ах, мерзавцы, что натворили! Если бы не вы… — Он вдруг строго выпрямился, с начальственной благосклонностью всмотрелся в погонцев и неожиданно поклонился им в пояс. — Спасибо вам, мужики! Молодцы, не выдали ни командира своего, ни меня, старика, ни дело наше великое. От души кланяюсь: спасибо, братцы!..
— Да мы что, — смущенно заулыбались погонцы, тут же застенчиво опустив глаза. — Мы, это, помочь, значит, завсегда рады.
— Разрешите доложить, ваше превосходительство… — задыхающимся басом прохрипели сзади.
Перед генералом стоял немолодой, багровый от прилива крови майор. Толстые пальцы его дрожали у козырька фуражки.
— Явились? — зловещим шепотом спросил генерал. — А где были? У какой мамзели, в каком кабаке?
— Никак нет, ваше превосходительство! Со всеми наличными силами отражал атаку турок.
— Атаку? Какую атаку?
— Возможную, ваше превосходительство!
— Идиот, — доверительно шепнул генерал избитому вольноперу, тут же, без паузы переходя на командный крик. — Каких турок, каких, мифических? Из «Тысяча одной ночи»?.. Вот кто отражал атаку! — он ткнул рукой в бричку. — И вы за его кровь ответите, майор! И за кровь этих погонцев тоже! И за ложь мою ответите, черт бы вас побрал с вашими турками! Вы меня прилюдно, толпе лгать заставили! Лгать! Я, знаете ли, расписание обозной очередности за депешу его высочества публично выдал! Ибо не мог иначе вразумить, не мог! О чем в особой реляции на имя государя лично повинюсь… — Он поворотился к бричке: — Как ваше имя, голубчик? Нет, нет, вы уж, пожалуйста, лежите.
— Вольноопределяющийся Иван Олексин. Следую с обывательским обозом до деревни Булгарени, где приказано сдать муку и получить обратный груз.
— Запомнил, — растроганно сказал генерал. — На всю жизнь тебя, голубчик, запомнил. Позвольте отрекомендоваться: заведующий переправой генерал-майор Рихтер. Искренне рад внезапному знакомству нашему, на обратном пути всенепременнейше в гости жду, уж не обманите старика, голубчик, не обманите.
— Благодарю, ваше превосходительство. Я — с радостью.
— Достойны вы… — генерал вздохнул. — По положению лишен я возможности лично представлять к наградам, но примите от души, — он достал из кобуры небольшой револьвер «лефоше». — Нет, нет, и не вздумайте отказываться: вам по нашим тылам ехать, а там ведь и вправду черкесня пошаливает, не в одном воображении майора Подгурского. — Рихтер вдруг сдвинул нестрашные брови и вновь накинулся на коменданта: — Лгать меня, старика, заставил, чего в жизни не прощу! А посему приказываю ради успокоения жителей вверенного вам города всю ночь праздновать победу. Всю ночь — с музыкой, танцами и иллюминацией. Кругом… и — бегом марш!..
Придерживая саблю, грузный майор, задыхаясь, бежал к болгарскому берегу. А с другой стороны, не столько поддерживаемый, сколько подталкиваемый исполнительным солдатом, к Ивану Олексину спешил старенький доктор. Сам Павел Федотыч.
А Иван улыбался разбитыми губами, бережно прижимая к груди свою первую боевую награду.
3
— Душегуб он, барышня, как есть душегуб. Видала, сколько стражников за ним приехало, да еще с офицером. Убивец!
Оля Совримович часто вспоминала слова старой Тарасовны, потому что постоянно, днем и ночью думала об Отвиновском. Государственный преступник, как назвал его жандармский офицер, преступник, сказавший, что у него нет никакого оружия, и тут же добровольно положивший револьвер на стол. И она понимала, что он мог бы пробиться и уйти, но предпочел арест, позор и каторгу — предпочел из-за нее.
Сразу же после ареста старая барыня слегла, тихо отойдя на шестые сутки. Жить стало совершенно не на что, не было ни денег, ни собственного хозяйства, ни кредитов в корчмах и лавочках, захлопнувших двери перед ними после посещения жандармов. Но Оле очень повезло, повезло необыкновенно, почти сказочно: разбогатевший управляющий сахарного завода скупил за бесценок этот завод у промотавшегося хозяина. Новое положение обязывало, и Олю пригласили учить детей новоявленного сахарозаводчика французскому, музыке, танцам и хорошему обхождению. Оля очень обрадовалась и тотчас же выехала на присланной за нею коляске. Все начиналось прекрасно — и эта коляска, и веселый молодой кучер, весь путь распевавший песни, и сама дорога.
Дети — две девочки и мальчик — были тихими, аккуратными, скорее исполнительными, чем старательными. Это расходилось с ее представлениями о детстве: она выросла в провинциальной усадьбе, где детские шалости, беготня, суматоха, слезы и смех были столь же естественны, как дождь или солнце. На вопросы, во что они любят играть, дети отвечали столь точно, кратко и строго что Оля самостоятельно решила восполнить этот пробел в их воспитании, для чего уже на третий день вывела детей на лужайку и попыталась организовать какую-нибудь игру. Дети никак не могли понять, что от них требуется, а когда наконец сообразили и Оля увидела в их глазах нечто похожее на живые искорки, из распахнутого окна раздались размеренные хлопки:
— Дети, дети, дети!
Хлопала в ладоши сама матушка, и дети, а вслед за ними и несколько смущенная Оля вернулись в класс. Перед ужином в ее небольшую, пугающе аккуратную комнатку заглянул («На момент, фройляйн») сам хозяин Ганс Иванович.
— Я имел хорошие рекомендации о вас, фройляйн. Я радостно вижу, что не ошибся: вы — добропорядочная, аккуратная и весьма старательная молодая особа. Но вы не понимаете, что есть работа, а что есть не работа. Я нанимал вас для работы, фройляйн, но я не хотел стеснять вас и потому не заключил контракт.
— Не надо, Ганс Иванович, — краснея, торопливо пробормотала Оля. — Я считала, что дети должны много двигаться. Это полезно для…
— Вы сказали хорошее слово: это полезно. Это слово я часто слышал на моей любимой родине и очень редко — в России. Я очень хочу, чтобы мои дети двигались полезно: учите их танцевать. Я очень хочу, чтобы мои дети говорили полезно: учите их французскому языку. Я очень хочу, чтобы мои дети имели полезные знакомства: учите их обхождению и манерам. И больше не учите ничему, потому что только за это я плачу вам деньги.
— Да, но уроки тянутся долго. Это утомляет…
— Я велю давать чашечку кофе. Чашечка кофе — это полезно.
Оля больше не выходила с детьми ни на лужайку, ни в сад, ни к реке — вообще никуда не выходила. Уроки сменяли друг друга с небольшим перерывом, но уже на другой день между первой и второй парами уроков она стала регулярно получать чашечку кофе.
Завтракали и обедали всей семьей, и в это время Оля должна была указывать своим ученикам, как следует вести себя за столом. В ужин этого от нее не требовалось: детей отправляли спать; обычно хозяйка, как всегда, молчала, но хозяин любил поговорить.
— Я родился в бедной семье, где все работали, и никто не имел в кармане немножечко денег. Но мой дядя уехал в Россию и очень быстро имел в кармане свои деньги. «Ганс, — сказал он мне, — если ты хочешь иметь в своем кармане деньги, тебе надо ехать в Россию». Я очень хотел иметь в своем кармане деньги, и я стал учиться у дяди говорить по-русски, и я приехал в Россию. И я увидел, что в этой стране, где от одного города до другого города может уместиться целое герцогство, все почему-то бегают. Бегают от помещика, бегают от царя, бегают от семьи, бегают от работы, бегают от царской службы и бегают просто так. И я очень удивился: мы, немцы, никогда не бегаем. Мы сначала смотрим, где есть работа, а потом идем прямо к ней. И мы идем шагом, потому что мы думаем, как получить пользу от этой работы.
Из-за круглых очков на Олю смотрели благожелательно, понимающе, с добродушным превосходством вечно озабоченные поисками «пользы» и всегда одинаковые хозяйские глаза. И Олю сердили не слова — у нее хватало и здравого смысла, и спасительной иронии, чтобы пропускать их мимо ушей, — а этот, полный мудрого превосходства, взгляд, каким смотрят на детей очень довольные собой, а потому и навек позабывшие о собственном детстве не очень-то далекие взрослые.
— Разве в мире дорога только польза и ничего более? А цветы, благородные поступки, искусство, красота?
— Вы — ребенок, фройляйн. Все славяне — дети. Вечные дети, которым господь бог за грехи не дал мудрого счастья повзрослеть.
И всякий спор прекращался не потому, что у Оли не было аргументов, и не потому, что ее аргументы не могли никого убедить. Оля замолкала, тут же вспоминая взрослого, в шрамах и седине тридцатилетнего человека, у которого не было ни дома, ни семьи, ни даже родины. У которого не было ничего, ничего абсолютно, кроме детской убежденности, что честь выше, дороже, бесценнее любой пользы.