Корчась от боли, он стал звать на помощь. Все сбежались. Его брат оставил руль. Все бросились к канату, силясь высвободить придавленную руку. Напрасно! «Надо перерезать канат», — сказал один из матросов и выхватил из кармана острый нож, которым можно было в два удара спасти руку Жавеля-младшего.
Но перерезать канат значило потерять сеть, а сеть стоила денег, больших денег — полторы тысячи франков; она принадлежала Жавелю-старшему, который дорожил своим добром.
В отчаянии он крикнул:
— Нет, не режь, погоди, я попробую держаться к ветру!
Он побежал к рулю и изо всех сил налег на него.
Судно еле повиновалось, парализованное сетью, не дававшей ему идти вперед, и увлекаемое вдобавок силой течения и ветра.
Жавель-младший упал на колени, стиснув зубы, с блуждающим взглядом. Ни слова не вырвалось у него. Брат вернулся, все еще опасаясь, что матрос пустит в дело нож:
— Погоди, погоди, не режь, надо бросить якорь.
Якорь был брошен, вся цепь отдана, затем принялись вертеть ворот, чтобы ослабить канаты, державшие сеть. Они наконец ослабли, и омертвевшая рука в окровавленном шерстяном рукаве была высвобождена.
Жавель-младший, казалось, обезумел. С него сняли куртку и увидели нечто ужасное: мясо превратилось в месиво, из которого ручьями лилась кровь, словно ее выкачивали насосом. Он взглянул на свою руку и прошептал:
— Кончено.
От кровотечения на палубе образовался целый пруд, и один из матросов воскликнул:
— Он изойдет кровью, надо перевязать вену!
Тогда они взяли бечевку, толстую, темную, просмоленную бечевку, и, перевязав ею руку повыше раны, затянули изо всей силы. Струя крови становилась все меньше и наконец иссякла.
Жавель-младший встал; рука его висела, как плеть. Он взял ее здоровой рукой, приподнял, повернул, потряс. Вся она была изодрана, кости переломаны. Этот кусок его тела держался только на мускулах. Он глядел на него в мрачном раздумье. Потом сел на сложенный парус, и товарищи посоветовали ему все время промывать рану водой, чтоб не допустить заражения крови.
Подле него поставили ведро; он поминутно зачерпывал стаканом и поливал ужасную рану тонкой струйкой прозрачной воды.
— Тебе лучше сойти вниз, — сказал ему брат.
Он так и сделал, но через час вернулся обратно, чувствуя себя плохо в одиночестве. К тому же он предпочитал быть на воздухе. Он снова сел на парус и опять начал поливать свою руку водой.
Ловля была удачная. Сотрясаясь в предсмертных судорогах, возле него лежали огромные белобрюхие рыбы; он смотрел на них не переставая смачивать свою искромсанную плоть.
Когда подходили к Булони, налетел новый порыв ветра, и суденышко снова бешено понеслось, прыгая, кувыркаясь и тряся несчастного раненого.
Настала ночь. Шторм свирепствовал до зари. На восходе солнца они вновь увидели берег Англии, но море стало спокойнее, и судно, лавируя, отплыло к Франции.
Вечером Жавель-младший позвал товарищей и показал им черные пятна — отвратительные признаки гниения на той части руки, которая едва держалась.
Матросы разглядывали их и высказывали свои предположения.
— Быть может, антонов огонь, — говорил один.
— Надо бы полить ее соленой водой, — посоветовал другой.
Принесли морской воды и полили рану. Раненый помертвел, заскрежетал зубами, передернулся, но не вскрикнул.
Когда жгучая боль несколько утихла, он сказал брату:
— Дай мне твой нож.
Брат протянул ему нож.
— Подержи-ка мне руку на весу, прямо, тяни кверху.
Сделали, как он просил.
Тогда он сам начал резать. Он резал медленно, обдуманно, отсекая последние сухожилия острым, как бритва, ножом; вскоре от руки остался только обрубок. Жавель-младший глубоко вздохнул и сказал:
— Так надо было. Рука все равно пропала.
Он, по-видимому, почувствовал облегчение, стал глубже дышать. И снова начал лить воду на обрубок, оставшийся вместо руки.
Ночь выдалась бурная, и к берегу все еще нельзя было пристать.
Когда рассвело, Жавель-младший взял свою отрезанную руку и долго разглядывал ее. Гниение обозначалось явственно. Товарищи тоже подошли посмотреть, передавали ее друг другу, щупали, поворачивали, нюхали.
Брат сказал:
— Теперь надо бросить ее в море.
Но Жавель-младший рассердился:
— Ну, нет! Ну, нет! Не хочу! Это уж мое дело, верно ведь, раз рука моя.
Он взял ее и положил между ног.
— Она же будет гнить, — заметил старший.
Тогда раненому пришла в голову новая мысль. Когда рыбаки остаются подолгу на море, они кладут рыбу в бочки с солью, чтобы предохранить от порчи.
Он спросил:
— Не положить ли ее в рассол?
— Правильно, — поддержали другие.
Опростали один из бочонков, уже наполненный уловом последних дней, и на самое дно его положили руку. Поверх нее насыпали соли, затем одну за другой водворили туда и рыбу.
Кто-то из матросов пошутил:
— Не продать бы только нам ее с торгов.
Все рассмеялись, кроме двух братьев.
Ветер бушевал по-прежнему. Пришлось лавировать в виду Булони до десяти часов следующего дня. Раненый не переставал поливать рану водой.
Время от времени он вставал и прохаживался взад и вперед по палубе.
Его брат, стоявший на руле, следил за ним взглядом и покачивал головой.
Наконец судно вошло в гавань.
Доктор осмотрел рану и нашел ее в хорошем состоянии. Он сделал перевязку и предписал покой. Но Жавель-младший не хотел ложиться, не забрав своей руки, и поспешил в гавань, чтобы отыскать бочонок, который он отметил крестом.
Бочонок опорожнили в его присутствии, и он схватил свою руку, хорошо сохранившуюся в рассоле, — посвежевшую, слегка сморщенную. Он завернул ее в салфетку, принесенную для этой цели, и вернулся домой.
Жена и дети долго разглядывали отцовскую руку, ощупывали пальцы, счищали крупинки соли, оставшиеся под ногтями; затем призвали столяра, и он снял мерку, чтобы изготовить маленький гробик.
На другое утро весь экипаж траулера в полном составе присутствовал на похоронах отрезанной руки. Братья шли рядом во главе траурной процессии. Приходский пономарь под мышкой нес гробик.
Жавель-младший перестал выходить в море. Он получил скромное местечко в гавани, и, рассказывая впоследствии о своем несчастье, шепотом говорил слушателю:
— Если бы брат согласился перерезать сеть, то рука у меня и сейчас была бы целехонька, право слово! Но уж больно он дорожил своим добром.
ДВА ПРИЯТЕЛЯ
Перевод Д. Лившиц
Париж был осажден,[67] голодал, задыхался. Воробьи стали редки на крышах, выгребные ямы опустели. Люди ели бог знает что.
В одно ясное январское утро г-н Мориссо, часовщик по профессии и солдат в силу обстоятельств, грустно прогуливался по внешнему бульвару, держа руки в карманах форменных брюк и ощущая мучительную пустоту в желудке; внезапно он остановился, встретив собрата по оружию и узнав в нем старого своего приятеля. Это был г-н Соваж, с которым он свел знакомство на рыбной ловле.
До войны каждое воскресенье Мориссо с бамбуковой удочкой в руке и с жестяной коробкою за спиной выходил из дому, едва рассветало. Он садился в поезд, направлявшийся в Аржантейль, выходил в Коломбе, затем шел пешком до островка Марант. Достигнув этой обетованной земли, он закидывал удочку и удил до наступления ночи.
Каждое воскресенье он встречал там низенького человечка, полнокровного и жизнерадостного, некоего г-на Соважа, владельца галантерейной лавки на улице Нотр-Дам-де-Лорет, такого же страстного рыболова, как и он сам. Они часто проводили полдня, сидя рядом с удочками в руках, свесив над водой ноги, и вскоре стали друзьями.
В иные дни они совсем не разговаривали. Порой между ними завязывалась беседа. Но и без слов они прекрасно понимали друг друга, так как у них были общие вкусы и одинаковое восприятие действительности.
Весной, часов около десяти утра, когда обновленное солнце поднимало над тихой рекой легкий пар, уплывавший вместе с водою, и пригревало спины двух ярых рыболовов приятным весенним теплом, Мориссо говорил порой своему соседу: «Как хорошо! А?» На что г-н Соваж отвечал: «Лучше и быть не может». И этого было для них довольно, чтобы понимать и уважать друг друга.
Осенью, на склоне дня, когда небо, окрашенное кровью заходящего солнца, роняло в воду отблески багряных облаков, заливало пурпуром всю реку, охватывало пламенем горизонт, озаряло красным светом обоих друзей и золотило листья деревьев, уже успевшие пожелтеть и дрожащие от предчувствия зимних холодов, г-н Соваж с улыбкой смотрел на Мориссо и говорил: «Какая картина!» И восхищенный Мориссо отвечал, не отрывая глаз от своего поплавка: «Да, такой на бульварах не увидишь!»