Вот почему, когда с высоты нынешнего понимания (а теперешнее, какое бы оно ни было, это понимание, всегда почему-то кажется чем-то несравнимым с прошлым, превосходящим его) хочется отмахнуться от всего отошедшего вдаль, когда это отошедшее – и тогда-то мелкое – стало теперь еще менее заметным и почти неразличимым – тает, растворяется, сливается где-то у линии горизонта и вот-вот перейдет и вообще скроется за этой линией, – надо отрешиться от своего предубеждения.
В этой жизни нет ничего мелочного, ибо и вся жизнь состоит из мелочей. Только разные люди в них видят совершенно разное и относятся к ним по-разному. Но ведь это ничего не меняет, ведь они все-таки эти мелочи, эта жизнь, эти люди, эти судьбы – были.
Поэтому меня мало волнует, нужны ли мои воспоминания. Они в первую очередь нужны мне самой. Гораздо больше волнует меня другое – что я помню. И тут становится страшно – какой калейдоскоп незначительных событий – ничего глобального. Что это – внутренняя слепота или глухота к личности другого человека? Глубокая самовлюбленность и поглощенность исключительно миром собственных проблем? Ведь в день смерти Лосева мне был почти 21 год. Неужели моя память так странно устроена, что все в ней как бы сфокусировано не так, как должно; что в ней изменены все акценты и искажены все перспективы; что все в ней существует только через мое «я», как в кривом зеркале? Почему я такая и в чем моя вина и беда?
Но проходит время, и я понимаю, что нет в этом моей вины – есть одна беда – моя память – память родных.
Конечно, все, что было, никто никогда уже не вспомнит и не восстановит. Какие-то семейные предания, фотографии, обрывки каких-то сцен и разговоров… Что же из этого можно рассказать, о чем можно написать? Выбора у нас нет – мы должны писать все, что помним, потому что без нас этого не напишет никто.
Я приехала в Москву на дачу в Отдых впервые в жизни двухлетней девочкой. Мне очень понравилось долгое путешествие в поезде из Владикавказа (тогда Орджоникидзе), но и здесь, в этом дачном мире, хотелось найти что-нибудь знакомое и привычное. Такое знакомое я увидела в своей тетке, Азе Алибековне Тахо-Годи, – она была очень похожа на свою мать, мою бабушку, и я ей тут же присвоила имя «Баба». Что же касается Лосева, то он не вписывался ни в какие мои прежние домашние модели. Это было нечто абсолютно новое. Это новое тоже надо было как-то назвать – так вошли в мою жизнь новые имена: «Алеша» (привилегией называть так Лосева из всех домашних пользовалась только я) и «Гиган» (букву «т» я еще выговорить не могла, чтобы произнести просто «гигант»). Откуда и почему появился этот «Гиган», я не знаю. Скорее всего, внешний облик: могучая, высокая фигура – вызвал во мне, двухлетней, ощущение грандиозности, требующей почтения. Правда, в два года (да и многие годы спустя) это ощущение меня мало смущало или сковывало. «Гиган» и должен был быть таким, это было естественно, а у меня, кроме него, было слишком много и других впечатлений: резиновый бассейн на портале (центральном входе); бычок Морячок, пасущийся на берегу речки Хрипаньки; сама дача, с ее соснами и заросшими аллеями, дядя Ваня (брат дачного хозяина), с которым мы что-то мастерили.
В то время дача мне казалась чуть ли не больше всего мира: сад – непроходимыми дебрями, сам дом – замком, в котором, как и полагалось, жила колдунья (старушка – мать дачной хозяйки) – добрая или злая – я разобрать не могла, но боялась ее чрезвычайно. Время от времени я призывалась к ней в комнату на второй этаж играть в лото, но почему-то сама игра воспринималась мною как некая мистификация, и я все время ожидала чего-то ужасного. Это ужасное почти однажды и произошло, когда я была поймана старой дамой за сбором земляники. До сих пор помню ужас, который я испытала, когда она потребовала продемонстрировать ей, что у меня зажато в кулаке, и я с трепетом приоткрыла ладошку, на которой лежало несколько красных ягод. Я думала, что сейчас меня обязательно накажут – как-нибудь заколдуют. Но мне только приказали вымыть ягоды и руки, прежде чем есть.
Но если на даче жила колдунья, то почему там не должно было быть и гномов? Они вполне могли жить в своих подземных комнатах под сводчатыми потолками из мощных сосновых корней. И я бродила между сосен и просила (в чем активно помогала мне тетка): «Гномик, гномик, принеси Леночке золотые сережки». Но гномы упрямо отсиживались под землей и ни разу не показались, да и сережек не принесли…
Потом на даче были собаки, потом на даче была домработница Оля… И это тоже эпопея…
Никто и никак не мог меня в том возрасте приучить есть. Да, просто есть то, что едят все. Я отказывалась решительно от всего. Я бегала по дачному участку, держа в руках бутылку с соской. В бутылке был «кихирчик», то есть кефирчик. Вот этот-то «кихирчик» я только и признавала. И вот однажды за общим обедом Ольга Соболькова, которая великолепно готовила и от этого еще больше негодовала на мои застольные капризы, замахнулась после очередного моего отказа на меня половником. Ребенок исчез. Ольга и все присутствующие были в панике. Ольга рыдала, что убила младенца. Но вскоре «обеденная жертва» была извлечена из-под стола, куда она предусмотрительно сползла, когда карающий половник еще только заносился. Мрачно обозрев поле битвы, малютка произнесла исторические слова: «Ах ты Олька Собольковка». Это была наивысшая степень негодования, которое я испытала тогда впервые по отношению к своей мучительнице. Я считала себя вдвойне оскорбленной, потому что, во-первых, есть или не есть – это было мое личное дело, а во-вторых, мы с Олей дружили, вместе пели «Ромашки спрятались, поникли лютики… Зачем вы, девушки, красивых любите, / Одни страдания от той любви». А обида от человека «духовно близкого» всегда особенно остра.
Но обычно дело не доходило до рукопашного боя. Обычно меня сажали за стол на веранде, а «Гиган» уходил сражаться со злыми волшебниками: в соседней комнате раздавался страшный грохот и завывание. Надо было все же что-нибудь успеть съесть, чтобы чудовище не смогло победить «Гигана». Иногда в стеклянной двери, отделяющей веранду от внутренних комнат, являлось «оно». Это «оно» больше походило на медведя, но рассматривать подробности было выше моих сил. Тут съешь что угодно, когда рядом такое чудище! То, что это был все тот же «Гиган», специально надевший маску медведя и какой-то плед, я в те дни не подозревала.
Да и вообще у нас с «Гиганом» были разные интересы и заботы. К нему приходили и в тот год, да и потом, когда я бывала там снова и снова, какие-то дяди. Дяди назывались «секретарями». Честно признаться, долгое время они были для меня почти неотличимы друг от друга. Да и имя у них у всех было одно – «секретарь». Дяди пили кофе, брали какие-то бумаги и уходили вместе с «Гиганом» «под клены» заниматься. И «Гиган» сидел там, «под кленами», в кресле-качалке и что-то говорил, а они что-то писали. Постепенно лица этих «секретарей» стали как-то проявляться в моем сознании с течением времени, но, конечно, не тогда, когда мне было два, а несколько позже. Человек лысоватый, в очках – Бибихин, человек в очках и с черной бородой – Шичалин, человек в очках и с белой бородкой – Столяров. Когда они появились как отдельные самостоятельные личности, когда обрели свои имена в моем сознании – в пять, шесть, девять лет, – это я уже не помню. А в тот, теперь такой далекий 1969 год, может быть, еще никого из них и не было среди тех «секретарей», но для меня тогда было это малосущественно. Меня интересовало другое: кресло-качалка, на которой сидел «Гиган» и на которое можно было забраться сзади и качаться, как на качелях.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});