Еще до войны 20 марта 1941 года Муля писал: «Ты, наверное, получила мою телеграмму и денежный перевод, хлопоты должны увенчаться успехом, делаю все, чтобы выехать к тебе в ближайшие пять дней…» Но с мартовским приездом ничего не получилось. И 31 марта Аля пишет (пишет она на 9-е почтовое отделение, до востребования):
«…Я очень, очень надеюсь на то, что тебе удастся приехать ко мне, — ты сам себе представляешь, как я стосковалась по тебе, но если это не удастся, то буду терпелива. Я себе представляю, как тебе трудно выбраться сюда! Мулька мой, опять и опять повторяю тебе — я очень сознаю всю сложность твоего положения. Я бесконечно благодарю тебя за твое отношение ко мне, к маме, к Муру, ну, одним словом, если ты разлюбишь меня, если это положение вещей будет тяготить тебя, то не забывай, что лучшим доказательством дружбы будет предоставить меня коротко и ясно моей судьбе. А то ведь ты врун у меня, разлюбишь, будешь жалеть и говорить, что любишь. Как мне разобраться на таком большом расстоянии?..
…Появилось у меня и несколько седых волосков — воспоминания о нескольких бурно проведенных месяцев моей жизни. Боюсь, родной мой, что в моем лице взвалил ты на себя непосильную и некрасивую ношу. Ну обо всем этом, сугубо личном, переговорим, когда и если удастся свидеться: Мулька, милый муж мой, думаю о тебе всегда, всюду говорю с тобой, советуюсь во всем и стараюсь поступать так, как ты сказал бы. О настроении моем можешь и не спрашивать, ты знаешь, как скоро меняется оно — французы на этот счет говорят «как погода» — и как вечно мечусь я от отчаяния к надежде — твои друзья-психиатры знают, насколько это характерно для умалишенных, вроде меня. Я совсем засыпаю… — и когда же это мы будем вместе?»
И 6 апреля:
«…Мне стыдно признаться в своей слабости, но я так устала, хотя никому этого не говорю, и не показываю, что иногда по-настоящему ничего больше не хочется, ничто больше не интересно, кроме одного: чтобы случилось чудо, и ты бы взял меня с собой, к себе, а дальше все — даже не хватает фантазии. Говорю об усталости, конечно, не физической, а душевной, от которой без чуда действительно трудно избавиться. Я знаю, что, когда все в моей жизни утрясется и отстоится — от всего останется только ценное, только настоящее, и, пожалуй, можно будет написать хорошую книгу. Но как бы поскорее прожить этот испытательный срок, после которого только и можно сказать, звучит человек гордо или нет. А ты знаешь, родной мой, что мне, пожалуй, сейчас было бы легче, если бы я тогда не встретила тебя? Потому что сильнее всего, больнее всего я ощущаю разлуку с тобой — все остальное я еще могу воспринимать в плане историческом, научно, без всякой досады включая себя в общий ход событий, но вот ты, ты, разлука с тобой, это для меня по-бабьему, по-детски непонятно, необъяснимо и больно, и к этому никак не привыкнешь. Я стосковалась по тебе и без тебя. Ну ладно.
Спасибо тебе, родненький, за маму и Мура — мама в своих открытках очень нежно пишет о тебе. Я ужасно сержусь на то, что у меня нет детей и наверно уже не будет, и некого мне будет посылать в школу, над которой ты шефствуешь…»
И Муля отвечает: «Малыш мой, почему тебе кажется, что у нас не будет детей? Конечно, будут, первая дочурка будет названа Ариадной, а первый сын Андреем или Андрианом… Ты сокрушаешься тем, что вместо счастья принесла мне горе. Это совсем не так. Счастье от тебя началось с нашей встречи, а потом все разрасталось и стало неисчерпаемым…»
Аля читала-перечитывала его письма и носила их с собой, боясь, чтобы они не пропали. В конце апреля она тяжело заболела, у нее температура, полный упадок сил, плохо работает сердце. Уже тогда стало плохо работать сердце!.. Врач дал ей освобождение, и она лежит в бараке, и 1 мая пишет Муле:
«Я так ждала, так заждалась весточки от тебя, что, получив сразу два письма, неожиданно расплакалась и долго не могла ни начать читать, ни взглянуть на твои карточки.
Удивительно, что в последнее время приятное меня заставляет больше страдать, чем неприятности, на которых я уже натренировалась… Если бы ты только знал, как я по тебе тоскую, хоть ложись и помирай. Ты пишешь о том, что любовь наша помогает нам держаться, ну вот, а мне нет. Мне кажется, что, если бы не было у меня тебя, я-бы легче со всем примирилась и была бы спокойнее и, следовательно, сильнее. Мулька мой, очень прошу тебя, не тревожься обо мне. Как я тебе уже писала, условия жизни и работы здесь очень приличные, и, пока я нахожусь на этой командировке[148], значит, все в порядке. К сожалению, всегда существует возможность двинуться дальше на север, что меня, пока я окончательно не окрепла и не поправилась, мало привлекает. Мне так хочется быть здоровой и сильной, чтобы иметь возможность работать по-настоящему. В марте в стахановский месячник я была включена в списки ударников на этот месяц… Несколько дней я выполняла норму и на 200 процентов, и выше, но быстро выдыхаюсь…»
И в том же письме от 1 мая:
«…На днях мы ездили всем коллективом на другую командировку, на строительство большого моста. Эта небольшая поездка дала мне очень много. Когда мы выехали по дороге, которой еще два года тому назад не было, из города (Княжпогост), которого еще недавно не существовало, проехали сквозь тайгу, царствовавшую здесь испокон веков, когда за каким-то поворотом возник весь в огнях огромный каркас огромного моста через огромную ледяную северную реку, мне стало хорошо и вольно на душе. Мне трудно выразить это словами, но в размахе строительства и в этих огнях и в отступающей тайге я еще сильнее почувствовала Москву, Кремль, волю и ум вождя. И вот поэтому-то мне обидно, родной мой, что все мои силы ушли на никому не нужные беседы[149], когда они — силы — так пригодились бы здесь, на Севере. И еще обидно мне на формулировку [150], с которой даже здесь не подступиться к какой-либо интересной работе. И вообще, если по неведомым мне причинам понадобилось послать меня сюда, то зачем было вдобавок закрывать мне доступ к тому делу, к тем делам, где я была бы действительно полезна? Ну ничего, это еще одно испытание.
Ленин сказал, что без малого не строится великое, и я утешаю себя, что и моя работенка тоже полезна. Ты только и думать не смей, родной мой, что я озлобилась или хотя бы обиделась. Я не настолько глупа и мелка, чтобы смешивать общее с частным. То, что произошло со мной, — частность, а великое великим и останется, будь я в Москве с тобой или Княжпогостс без тебя. Но все же, Мулька мой, хочу быть с тобой, и чем скорее, тем лучше. Вот я расскажу тебе когда-нибудь, как сильно я люблю тебя, как глубоко и как трудно мне без тебя. Мы должны быть когда-нибудь очень счастливыми, правда, родненький?..»