— Садиться и ехать!
Скшетуского в жар бросило, хотя он был в воде. Если татары сядут в ту лодку, под которой он сейчас скрывается, то он погиб, если же они сядут в какую-нибудь из стоящих впереди, то он тоже погиб, так как тогда на реке останется пустое освещенное место.
Каждая минута казалась ему часом. Вдруг застучали доски, татары сели в четвертую или пятую лодку позади него, оттолкнулись и поплыли по направлению к пруду.
Но их действия обратили внимание казака-часового. Скшетуский в течение получаса не пошевельнулся и, только когда сменили стражу, стал подвигаться дальше.
Таким образом он достиг конца лодок. За последней опять начинался тростник, а дальше камыш. Добравшись до него, рыцарь, уставший, вспотевший, упал на колени и от всего сердца благодарил Бога.
Теперь он подвигался несколько смелее, пользуясь каждым порывом ветра, который наполнял шумом берега. Время от времени он оглядывался назад. Сторожевые огни, постепенно отдаляясь, слабо мерцали. Лес тростника становился все чернее, гуще, так как берега были более болотисты. Стража не могла стоять около реки, шум лагеря затихал. Какая-то нечеловеческая сила поддерживала рыцаря. Он прорывался через тростник, проваливался в болото, тонул, плыл и опять поднимался.
Он не решался еще выйти на берег, но чувствовал себя уже почти спасенным. Он сам не мог отдать себе отчета, долго ли он шел так, но когда оглянулся опять, то сторожевые огни показались ему точно светящимися вдали точками. Еще несколько сот шагов, — и они совершенно исчезли. Луна зашла, кругом была тишина. Но вот донесся шум более сильный и величественный, чем шум тростника. Скшетуский чуть не вскрикнул от радости: по обеим сторонам реки был лес.
Тогда он направился к берегу и вышел из тростника. Тут же за тростником начинался сосновый бор. До ноздрей его донесся запах смолы. Кое-где в черной глубине леса, точно серебро, сверкали папоротники.
Рыцарь во второй раз упал на колени, молился и целовал землю.
Он был спасен.
Потом он углубился в темную чащу леса, задавая самому себе вопрос: куда ему идти, куда его заведут эти леса, где король и войско?
Дорога еще не была кончена, она была нелегка и небезопасна, но, когда он подумал, что выбрался из Збаража, что пробрался через сторожевые посты, через неприятельские полчища численностью в несколько сот тысяч человек, ему показалось, что все опасности миновали, что дремучий бор вокруг — светлая дорога, которая доведет его прямо к королю.
И вот шел голодный, иззябший, мокрый, весь в грязи, запачканный собственной кровью, с радостью в сердце, с надеждой, что вскоре он вернется в Збараж иначе и приведет с собой великие силы.
"Вы уже не будете голодать и не останетесь без надежды на спасение, — думал он о друзьях в Збараже, — я приведу короля!"
И радовалось его рыцарское сердце предстоящему спасению князя, войска, Володыевского, Заглобы и всех героев, осажденных в збаражских окопах.
Лесные глубины открывались перед ним и скрыли его в своей тени.
XXIX
Вечером в топоровской усадьбе в гостиной заперлись три человека и вели тайное совещание. На столе, освещенном свечами в канделябрах, были разложены топографические карты, возле них лежала высокая шляпа с черным пером, подзорная труба, шпага с рукояткой, украшенной перламутром, тут же кружевной платок и пара лосиных перчаток. За столом в высоком кресле сидел человек лет под сорок, довольно миниатюрный и худощавый, но крепко сложенный. Лицо у него было смуглое, желтоватое, усталое, глаза черные, на голове шведский парик с длинными локонами, спускавшимися на плечи. Редкие черные усы, зачесанные вверх, украшали его верхнюю губу, а нижняя вместе с подбородком выступала вперед, придавая лицу черты львиной отваги, гордости и упорства. Лицо это нельзя было назвать красивым, но оно было очень недюжинно. В нем странным образом сочеталась чувственность с некоторой мертвенностью и холодностью. Глаза были как угасшие, но легко было отгадать, что в минуты волнения, веселья или гнева в них вспыхивали молнии, которые не каждый смог бы вынести. Но в то же время в них проглядывала доброта и ласковость.
Черный костюм, состоящий из атласного кафтана и широкого кружевного воротника, из-под которого свешивалась на грудь золотая цепь, усиливал изысканность этой необыкновенной фигуры. Вообще, несмотря на грусть, разлитую в его лице, в нем было что-то величественное.
Это был сам король, Ян Казимир Ваза, только год тому назад вступивший на престол после брата Владислава.
Немного позади его, в полутени, сидел Иероним Радзейовский, человек низкого роста, толстый, румяный, с жирным и наглым лицом придворного, а напротив, за столом, находился третий сановник, который, опершись на локоть, рассматривал топографическую карту, порою взглядывая на короля.
Лицо его было не так величаво, как у короля, но зато необыкновенно красиво и умно. Глаза голубые, проницательные, цвет лица, несмотря на его годы, нежный; величественный польский костюм, по-шведски подстриженная борода и высокий хохол над лбом придавали его правильным, точно изваянным из мрамора чертам еще более сенаторской важности.
Это был Георгий Оссолинский, канцлер и римский князь, оратор и дипломат, возбуждавший удивление в западноевропейских придворных сферах, знаменитый противник Еремии Вишневецкого.
Благодаря недюжинным способностям, он обратил на себя внимание предшественников Яна Казимира и рано достиг высших ступеней в государстве. Теперь Оссолинский был кормчим государственного корабля, которому в данный момент угрожало крушение.
Но канцлер был как бы создан для такой важной роли. Трудолюбивый, выносливый, умный, дальновидный, он спокойно вел бы каждое государство, за исключением Речи Посполитой, к безопасной пристани, каждому другому государству обеспечил бы внутреннюю силу и продолжительное могущество… если бы был полновластным министром таких, например, монархов, как король французский или испанский.
Воспитанный за границей Оссолинский, несмотря на свой ум и долголетнюю практику, не мог привыкнуть к бессилию правительства Речи Посполитой и не научился считаться с этим в течение всей жизни, хотя это была скала, о которую разбились все его планы, намерения, усилия, хотя именно по этой причине он умер впоследствии с отчаянием в сердце.
Это был гениальный теоретик, который не умел быть гениальным практиком и который попал в заколдованный круг. Задавшись идеей, которая только в будущем должна была дать плоды, он стремился к ней с упорством фанатика, не замечая, что эта мысль, в теории спасительная, может, благодаря существующему положению вещей, вызвать в действительной жизни великие бедствия.
Желая укрепить правительство и государство, Оссолинский невольно вызвал волнения на Украине, не предусмотрев, что буря обратится не только против шляхты и магнатов, но и против коренных интересов самого государства.
Восстал Хмельницкий и нанес поражения под Желтыми Водами, Корсунью и Пилавцами. В самом начале восстания тот же Хмельницкий вступил в союз с крымским ханом.
Удар следовал за ударом; оставалась только война и война. Казаков прежде всего следовало усмирить, чтобы в будущем воспользоваться ими, а между тем канцлер, погруженный в свою идею, все еще вел переговоры, медлил и верил — даже Хмельницкому!
Порядок вещей разбил его теорию. С каждым днем выяснялось все больше, что последствия усилий канцлера прямо противоположны ожидаемым результатам, что наконец красноречиво доказала осада Збаража.
Канцлер падал под бременем огорчений и всеобщей ненависти.
И вот теперь он поступал так, как поступают люди в дни неудач и бедствий, вера которых в себя сильнее всего, — он искал виновных.
Виновна была вся Речь Посполитая и все сословия, ее прошлое и государственный строй; но кто из опасения, как бы камень, лежащий на склоне горы, не рухнул в пропасть, хочет вкатить его наверх, но не рассчитает своих сил, тот ускорит только его падение. Канцлер поступил еще безрассуднее, ибо призвал на помощь страшный казацкий поток, не замечая, что его течение может подмыть и вырвать почву, на которой покоится скала.
И вот, когда Оссолинский искал виновных, на него самого были обращены взоры всех, как на виновника войны, поражений и бедствий.
Но король еще верил в него и особенно сильно потому, что общественное мнение обвиняло его самого наравне с канцлером.
И вот они сидели в Топорове, озабоченные и грустные, не зная, что делать, ибо у короля было всего лишь двадцать пять тысяч войска. Гонцы были разосланы слишком поздно, и только часть ополчения собралась под знамена. Кто был причиной этого промедления и не было ли оно одной из ошибок упрямой политики канцлера, — это осталось тайной; но достаточно того, что в эту минуту оба они чувствовали себя бессильными перед могуществом Хмельницкого.