Когда же я проползал под наспех выстроенной из диванов шаткой баррикадой, то слышал едва различимые звуки фортепианной сонаты Гайдна соль-минор. Мне вспоминался тогда дом моей подруги — к нему вела крутая дорога, поросшая камелиями. За баррикадой мне предлагался самый роскошный стул и теплое пиво в похищенной из медицинского училища мензурке.
— Еще гравитация сильная, — продолжался рассказ о Сатурне. — Один чувак жвачку выплюнул, попал себе по ноге и всю раздробил к чертям. П-просто ужас!
— Да-а-а... — произносил я, выдержав секунды две. К тому времени я освоил порядка трехсот самых разных способов поддакивания.
— А п-потом... Солнце такое, очень маленькое. Как будто в бейсболе мандарин летит вместо мячика. И оттого все время темно. — Следовал вздох.
— Чего ж вы все оттуда не улетите? — интересовался я. — Ведь есть же планеты получше?
— Сам не пойму. Наверное, потому что родина. Дело т-такое... Я вот тоже диплом получу — и домой, на Сатурн. Сделаю все к-как надо. Б-б-будет революция.
Думайте, что хотите, — а я люблю рассказы о далеких городах. Я коплю эти города, как медведь копит жир перед спячкой. Стоит закрыть глаза, и всплывают улицы, застраиваются домами, наполняются голосами людей. Эти люди далеко, и мне, скорее всего, никогда с ними не пересечься — но я способен ощутить податливые и вместе с тем прочные изгибы их жизней.
Наоко тоже несколько раз делилась со мной такими рассказами. В них я помню каждое слово.
— Как это назвать-то, даже не знаю...
Университетский вестибюль был залит солнцем. Наоко подпирала рукой щеку и неловко улыбалась, пока я терпеливо ждал продолжения. Она всегда говорила медленно, подыскивая правильные слова.
Мы сидели друг напротив друга, разделенные столом из красного пластика, на котором стоял бумажный стаканчик, полный окурков. Солнце, бившее в высокое окно, как на картине Рубенса, прочерчивало на столе четкую границу между светом и тенью. Моя правая рука была освещена, левая лежала в тени.
Вот так, двадцатилетними, мы встречали весну 1969 года. Вестибюль ломился от обилия первокурсников — все в новеньких ботиночках, все с конспектами в обнимку, у всех в головах свежие мозги. Возле нас постоянно кто-то на кого-то натыкался, возмущался, извинялся — и этому не было конца.
— В общем, что угодно, только не город, — заговорила она снова. — Скорее, станция на железной дороге, захудалая такая. Если в дождь проезжаешь, можно и не заметить.
Я кивнул. После этого мы с ней добрые полминуты бессмысленно разглядывали табачный дым, дрожащий на границе света и тени.
— А по платформе, от края до края, всегда собаки разгуливают. Бывают такие станции, знаешь?
Я опять кивнул.
— Как со станции выйдешь, попадаешь на маленькую площадь с круговым движением. Там еще автобусная остановка. И несколько магазинов... Такие, ну что ли, сонные магазины. Если пойдешь прямо, упрешься в парк. В парке стоит горка и качелей три штуки.
— А песочница?
— Песочница? — Она чуть подумала и утвердительно кивнула. — Тоже есть.
Мы снова замолчали. Я затушил докуренную сигарету о внутреннюю стенку стаканчика.
— Там жутко скучно. Даже непонятно, зачем строят такие скучные города.
— Бог может проявляться в разных ипостасях, — ляпнул я.
Она покачала головой и улыбнулась. Странно, что эта улыбка — такие часто бывают у примерных и успевающих студенток — запала мне в душу так надолго. Прямо Чеширский Кот из «Алисы» — сам исчез, а улыбка осталась.
И еще мне почему-то ужасно захотелось посмотреть на этих собак, фланирующих по платформе.
Четыре года спустя, в мае 1973 года, я один добрался до этой станции. Чтобы посмотреть на собак. Ради такого случая я побрился, повязал лежавший полгода без дела галстук и натянул сапоги из кордовской кожи.
Когда вылезаешь из пригородного поезда, составленного из двух грустно ржавеющих вагонов, первым делом в ноздри бьет ностальгический запах травы. Запах давнего пикника, приносимый майским ветром с той стороны времени. А если поднять голову и напрячь слух, то становятся слышны голоса жаворонков.
Я широко зевнул, сел на станционную лавочку и от скуки закурил. Чувство свежести, с которым я утром покинул свою квартиру, к этому моменту окончательно испарилось. Все на свете суть повторение уже бывшего — вот что я теперь чувствовал. Безграничное дежа вю — с каждым новым повторением все хуже и хуже.
Когда-то я жил в компании нескольких друзей — мы все спали вповалку. Ранним утром кто-то наступает тебе на голову. Ты слышишь: «Ой, извини». Чуть позже слышится журчание мочи. Не успеваешь уснуть, как все повторяется снова.
Я ослабил галстук, переместил сигарету в угол рта и потерся о бетонный пол подметками неразношенных сапог, чтобы не так давило ноги. Боль не была такой уж сильной — но из-за нее я словно разваливался на части.
Собак не наблюдалось.
Полный раздрай.
Такой вот распад на куски мне приходится испытывать довольно часто. Будто составляешь сразу две мозаики, фрагменты которых свалены в одну кучу. Когда это со мной бывает, я предпочитаю глотнуть виски и заснуть. Вот только утром приходится еще хуже. Все повторяется.
Когда я проснулся, по обе стороны от меня обнаружились две близняшки. Мне приходилось несколько раз иметь дело с близняшками — но такого, чтобы они находились по обе стороны от меня, еще не случалось. Уткнувшись носами в оба моих плеча, они сладко спали. Стояло ясное воскресное утро.
Немного спустя они практически синхронно проснулись, засуетились, надевая брошенные тут же джинсы и рубашки, — потом, ни слова не говоря, сварганили на кухне кофе, нажарили тостов, вынули масло из холодильника и разложили все это на столе. Процедура у них была хорошо отлажена. В окне виднелась сетка для гольфа; сидевшая на ней птица с неизвестным мне именем строчила свою песню, будто из пулемета.
— Вас как зовут-то? — спросил я. Голова раскалывалась от похмелья.
— А какая разница? — отозвалась та, что справа.
— Как зовут, так и зовут, — добавила та, что слева. — Понял?
— Понял, — сказал я.
Мы сидели за столом, жевали тосты и пили кофе. Кофе был отменным.
— А что, без имен трудно? — спросила одна.
— Ну, как-то...
Обе немножко подумали.
— Если уж тебе непременно надо нас как-нибудь называть, придумай сам, — предложила одна.
— Да, как тебе самому нравится.
Они всегда говорили по очереди. Так в радиопередачах проводят настройку стереозвучания. Голова у меня от этого заболела еще сильнее.
— Например? — спросил я.
— Право и Лево, — сказала одна.
— Вертикаль и Горизонталь, — сказала другая.
— Верх и Низ.
— Перед и Зад.
— Восток и Запад.
— Вход и Выход, — с трудом добавил я, не желая отставать. Переглянувшись, они довольно засмеялись.
Если есть вход, то есть и выход. Так устроено почти все. Ящик для писем, пылесос, зоопарк, чайник... Но, конечно, существуют вещи, устроенные иначе. Например, мышеловка.
Один раз я установил мышеловку у себя дома, под раковиной. Приманкой служила мятная жвачка. Ничего другого, достойного называться едой, в моей комнате не нашлось даже после долгих поисков. А жвачка нашлась в кармане зимнего пальто, вместе с половинкой билета в кинотеатр.
На третий день утром мышеловка сработала. В нее попалась молодая крыса, цвета свитера из кашмирской шерсти, какие кучами навалены в лондонских магазинах беспошлинной торговли. По людским меркам ей, наверное, было лет пятнадцать или шестнадцать. Трудный возраст. Огрызки жвачки валялись у нее под лапами.
Поймать-то я ее поймал, но не знал, что делать дальше. Умерла она к утру четвертого дня, так и не высвободив задней лапы, прищемленной проволокой. Глядя на нее, я вывел для себя один урок.
Все должно иметь как вход, так и выход. Обязательно.
Железнодорожная линия шла мимо холмов — неестественно прямая, будто ее провели по линейке. Вдали по ходу движения тускло зеленел смешанный лес, похожий на скатанные из обрывков бумаги шарики. Блестящие от солнца рельсы вдалеке сходились и терялись в зелени. Казалось, пейзаж будет вечно оставаться таким же, сколько ни иди. Это наводило тоску. Если так, то уж лучше метро.
Я закурил, потянулся и взглянул на небо. На небо я давно уже не глядел. В том смысле, что само это действие — глядеть на что либо без спешки — мною давно не предпринималось.
Небо было безоблачным, но его затянуло мутной непрозрачной вуалью, обычной для весны. Сквозь эту неподатливую вуаль тут и там старалась пробиться небесная голубизна. Солнечный свет беззвучно падал сквозь атмосферу мелкой пылью — и ложился на землю, не найдя, кого собою удивить.