В недоумении я стал быстро ворочать головой в надежде найти если не помощь в прекращении сего безумия, то хотя бы некоторое разъяснение и уточнение обстоятельств и персонажей происходящего. Однако соседи продолжали прогуливаться, изредка беззаботно взглядывая на балкон. Их детишки тут же мельтешили на велосипедах и велосипедиках, вполне увлеченные собственным производимым гвалтом. Да, народ устает и от самых острых пикантных зрелищ, повторяющихся с утомительной еженедельной регулярностью на протяжении длительного срока. Сколько можно ужасаться и удивляться, что достаточно пожилая пара, то ли хронических алкоголиков, то ли наркоманов, таким вот развлекательным способом подтверждает рутинообразность макаброобразно повторяющейся жизни. Когда уж совсем было нечего делать, люди снова вскидывали головы и просматривали небольшой отрывок драмы, достигавшей уже достаточно высокой степени трагедийного накала. Они выводили во двор своих, случившихся кстати, гостей ради этого небольшого развлечения. Гости, тоже посмеиваясь, глядели на балкон и обменивались какими-то зрительскими впечатлениями и, откинув легкий платяной полог дверного проема, уходили внутрь помещения, откуда слышались их негромкие переговаривающиеся голоса, постукивание и позвякивание посуды.
Пара между тем, неловко вращаясь, приблизилась к решетке балкона. Надо заметить, что муж намного уступал в массе своей супруге-сопернице. Можно было даже сказать, что она сама волокла себя посредством как бы волочения им по неминуемым, прописанным высшей неумолимой рукой геометрическим линиям неотменяемого события. Ранний Витгенштейн назвал бы это пропозицией. Мы же, не столь философски образованные, в более широком и, соответственно, невнятном виде и смысле, наречем сие по-простому — провидением. Супруг уже совсем было перевалил супругу в угрожающее положение через решетку балкона, рискуя при малейшем неверном движении самому вместе с жертвой оказаться жертвой же неверного расчета и падения на землю. В свободной руке он к тому же держал некий внушительный предмет, напоминавший мне пресс-папье. Ныне, конечно, во времена не только что шариковых ручек, но и принтеров-компьютеров, факсов и ксероксов, это изысканное стародавнее устройство не в моде и редко где встречающееся. Было непонятно, каким образом оно смогло оказаться в непотребной руке, занесенной над головой живого еще человека. Хотя почему бы ему и не оказаться в руке немолодого и неведомо чем промышляющего постоянного недоубийцы. Он что-то страшно выкрикивал чернеющим ртом. Очевидно, это были привычные, почти уже ритуальные угрозы убийства, жестокой и праведной расправы прямо здесь, на этом вот нехитром месте. По причине моей языковой невменяемости окружающие не могли мне объяснить значение его убийственных слов. Но их сила и энергетика были внятны и устрашающи. Ну, естественно, и весь предыдущий коммунальный опыт позволял мне в какой-то степени достоверности, с учетом, конечно, местной специфики и культурной традиции, реконструировать эти слова:
Блядь, сука! Убью на хуй! —
Окружающие же только подхихикивали и показывали новичку на пальцах ту же самую внятную витген-штейновскую комбинацию-пропозицию с финалом возвращения пары во внутренние покои. Я дивился их спокойствию. Но действительно, повисев некоторое время в неравновесном положении, пара выпрямилась и достаточно спокойно и холодно, что-то в претензии бормоча друг другу, исчезла за дверью своего жилища. Все погуляли немного и стали расходиться.
Во всем этом не было для меня ничего необычного и необъяснимого в принципе. Ну, если только некий маленький, крохотный добавочный, правда, интригующий остаточек, глубинный смысл которого я не в силах бы объяснить, если бы даже очень и напрягся. Эта маленькая прибавочка и есть весь смысл чужого, иноземного, почти непостигаемого.
Вот, вот, опять началось подвывание. Пойду посмотрю и потом допишу.
Вернулся. Дописываю. Ничего принципиально нового добавить не могу. Правда, мне показалось, что амплитуда раскачивания и перегибания тел через решетку балкона была чуть-чуть покруче. Да и формулы словесных угроз сегодня показались мне несколько иными. Я попытался порасспросить соседей, но с тем же самым успехом, что и в предыдущие разы. Я опять-таки попытался реконструировать сам. Вот что получилось:
Мандавошка старая! Заебу насмерть! — в общем, что-то в этом роде.
Мы обменялись с соседями церемонными поклонами, неопределенными жестами рук и оставили друг друга. За сим я вернулся дописывать эпизод. Дописал. Прислушиваюсь — нет, на сегодня все окончательно и бесповоротно завершилось с тем же самым ожидаемым мирным результатом. Как и всегда и везде в подобных случаях, победила дружба, правда понимаемая как несколько более сложное, чем обычно, многосоставное действие, выходящее на свой результат не прямым, а окольным, зачастую прямо и неуглядываемым способом.
Дааааа… А вы говорите: япоооонцы! Нет, не вы говорите? Говорите не вы? Ну ладно, Кто-то вот говорит: япооонцы! А что японцы? — они и есть японцы. Не хуже и не лучше, а такие, какими и должны быть японцы. И они такие и есть.
Такие же у них и бомжи. Как и во всех уважающих себя городах мира, они разбросаны по самым пригодным, с их да и объективной точки зрения местах выживания — вокзалах, в парках (летом), под мостами. И занятие их обыкновенное — полуспят, полувыпивают, полуворуют. Но самое впечатляющее их явление, из всех когда-либо мной виденных по всему свету, предстало предо мной в Токио. Обозревая какую-то очередную достопримечательность в центре города, я брел по изнурительной субтропической жаре. Среди ослепительного света некой утешительной дырой с неразличаемым пространством в глубине предстал мне кусок набережной под мостом. По естественному любопытству я заглянул туда. Как только глаз пообвыкся, моему взору представилось некое неопределенное и неопределяемое по составу и консистенции месиво. Массовое, почти червячно-змеиное мутное копошение. Вдоль всей ширины огромного моста под ним в несколько рядов были расстелены различные бумажные подстилки, картонки, полуистлевшие тряпки и что-то иное скомканное, грязное, неидентифицируемого качества и цвета. Благо жара позволяла не заботиться о сохранении тепла. Как раз наоборот — его надо было куда-то избыть, излучить из себя, отделаться от него. Я попытался прислониться к прохладной каменной основе моста и тут же попятился. Со всех сторон ко мне двинулась почти единая, неразделимая, неразличаемая поперсонно человеческая масса. У ней не было даже видимого рационального желания или намерения что-то предпринять относительно меня осмысленное и целенаправленное, как-то меня обидеть, унизить, ограбить, убить, уничтожить, слить с собой. Просто неким нерефлектируемым чувствилищем она осязала чье-то постороннее будоражащее присутствие и щупальцеобразно сдвинулась в этом направлении. Естественно, можно вполне было быть поглощенным, утопленным в этой массе. Можно было более банально быть ограбленным отдельным ее маленьким отростком. А можно и добровольно слиться с ней или с какой-то отдельной ее клеточкой. Пропив, к примеру, все небольшое свое наследство, оставшееся от родителей добровольно впасть в подобное состояние. То есть стать таким же бомжом. Так, собственно, и прирастает ее масса.
Шевеление и копошение словно вырастало из-под земли, соскальзывало с чуть влажноватых внутренних каменных поверхностей мощного моста, лезло отовсюду. В полутьме раздавались какие-то всхлипывания, причмокивания, звуки и полуслова, вряд ли могущие быть определенными как род человеческого языкового проявления даже японцами. Они сами с содроганием, с инстинктивным передергиванием плеч и черт лица рассказывали об этом, как о некой отдельной форме биологического существования. Как о некоем Elien’e — результате вмешательства потусторонних сил, биологически оформивших социумный уровень фантомной телесности. Парализованный, я прижался к влажным и утешающим камням, как нежное парнокопытное, поджимая под себя то одну, то другую мелко подрагивающую ногу, постепенно подпадая под неведомые гипнотические излучения подползающей массы, ослабевая и внутренне уже почти сдаваясь, соглашаясь с предложением раствориться в ней гуманоидной каплей. Ясно, что это был верный путь погибели. Конечно, только с точки зрения нормальной антропологии.
Все, меня окружавшее, если вспоминать высокие исторические примеры и истоки подобного, отнюдь не было подобно явлению мощного и героического греческого кинизма, даже в варианте его откровенного цинизма. Это не было явление гордых и свободных личностей, бросающих вызов порабощающему обществу. Нет. Но с иной точки зрения подобное могло рассматриваться и как новые формы существования квазиантропологических существ, квазиантропологического существования полуотдельных человеческих тел. Однако у меня не хватало мужества на последний рывок в сторону либо архаической кинической, либо новоявленной, еще не проверенной и не удостоверенной долгим историческим опытом человечности. Остатного порыва моего упомянутого мужества хватило только на то, чтобы рывком выпрыгнуть из гниловато-синей полутьмы подмостного пространства и снова ринуться в непереносимую, но более понимаемую и воспринимаемую ослепительную жару открытого и банального Токио.