- Ну что вы? Берите! Их носила чудесная московская красавица, муза поэта, вы тоже маленькая муза...
Надо взять сережки, приложить их к ушам. Надо улыбаться, улыбаться изо всех сил. Это единственное, что можно для него сделать, не заплакать, улыбаться и не смотреть на него, только на сережки, на зеленые знаки вечной любви, вечной нежности и доброты одного человека к другому человеку.
Костик держал в руке узелок с концами, завязанными как у головного платка. Он пришел, и чувство, которое при этом испытала Лариса, было похоже на панику.
Он стоял в прихожей молча, в позе бегуна, умеющего стоя отдыхать, руки, плечи свободно опущены, ноги расставлены. Одежда напоминала форму студента строительных отрядов. Зачем пришел, почему уйдет, ничего нельзя знать. Лариса предложила кофе, он посмотрел удивленно, как будто не понимал, о чем она там.
Сила, даже мощь была в его фигуре и в позе, беззащитность в свежем мягком лице, слегка только затененном золотистой бородой. Тот самый, который нужен ей, ибо она нужна ему. Классический случай: требуется жена, сестра, мать.
Насчет кофе он промолчал, а супу она постеснялась предложить. Так они стояли в прихожей, он, отдыхая и набираясь сил, она в тревоге и лихорадке - не упустить. Подумав, что странный, диковинный гость готовится попрощаться, сейчас это произойдет и он уйдет навсегда, Лариса решила действовать энергично. Толкнула дверь в комнату, потянула его за рукав, сказала:
- Садитесь.
Он сел на диван, положил свой сиротский узел на пол, что в нем было краюшка хлеба? Краски? Леденцы? Папиросы? Еж, которого он мог подобрать в канаве?
Он продолжал молчать. Его молчание заполняло комнату, коридор, всю квартиру, как горьковатый дымок в саду весной, когда жгут листья.
Он сидел на диване прочно, удобно, но о чем с ним говорить? Она вспомнила старый школьный способ - кто кого перемолчит, тот выиграл. Они оба еще помолчали, и это было определенно правильно. Костик вдруг улыбнулся и предложил партию в шахматы. С его стороны это выглядело светским жестом, дорожные шахматы оказались у него в кармане. Она согласилась как любезная хозяйка, чтобы показать, что здесь ему ни в чем отказа не будет.
Когда определилась степень ее подготовки, он стал играть сам с собой, разыгрывать какие-то этюды или задачи, а она сидела рядом и думала о том, что произошло чудо, этот человек с синими глазами и шелковой кожей пришел к ней, он тут, на диване, только теперь не спугнуть. Вся ее сила, ловкость и ум пригодятся ли? С этим мальчиком лучше ничего не знать, ничего не уметь, все начать сначала.
Он осмотрел комнату, по картинам скользнул рассеянным взглядом. Вдруг его осенило, он дал дельный совет:
- Если все покрасить белой нитроэмалью, всю вашу старинную мебель, стены, пол, потолок, непокрашенными оставить только петровские стулья, будет хорошо. Я видел в Вильнюсе у одного художника...
Помолчав, он уточнил:
- Вернее, у одной. Это была женщина.
Лариса поняла, что погибает.
Это была ловушка из шахматной коробки, молчания, честности и оцепенения. Того совершенно забытого, утраченного, юного, звенящего, летящего. Надежда, впервые за долгое время.
И она, повернув к нему опустошенное свое, разоренное лицо, улыбнулась. Черт возьми, неплохо придумано - выкрасить весь ее восемнадцатый век, все ее сокровища белой нитроэмалью. Нежные ямочки на щеках показали, каким оно могло быть, ее лицо, и не стало. Кто виноват? Жизнь, судьба, бедность, какая разница, отвечать все равно ей. Обликом своим, одиночеством своим.
- Я завтра опять приду, - пообещал он.
Он приходил каждый день, садился на диван, молчал, читал. Сперва ее книги по искусству, потом что под руку попадет, потом стал приносить свои. Старые мемуары, философскую литературу, сказки. Подбор книг был такой же неожиданный и загадочный, как он сам.
Однажды он принес откуда-то довольно много своих работ и попросил разрешения устроить их в коридоре, лицом к стене. В этот день ей следовало выкинуть драгоценные шкафы из большой комнаты и сложить картины там. Почему она этого не сделала?
Он по-прежнему сидел и читал в большой комнате на диване, она делала вид, что пишет статью, деловые письма."
"Такой у нас мальчик", - насмешливо поздравляла она себя. Она ждала, когда он захочет работать, тогда бы она освободила маленькую комнату, забрала бы оттуда поставец, гордость свою и достижение, или просто переставила так, чтобы поместить еще стол, а так как поместить там стол невозможно, то поставец она выставила бы...
Он оставался дома один без нее, мог не заметить, что она ушла. Но когда возвращалась, внимательно смотрел на нее синими глазами. Тогда и она видела его серьезное спокойное лицо, и ей начинало казаться, что он видит и замечает все.
"Ладно, хватит, - говорила она ему мысленно, - ты давай сиди, читай, не смотри на меня так".
И шла на кухню стряпать. Натуральные, растительные продукты, которыми она так усердно потчевала свое одиночество, он не употреблял, для него она варила мясные супы.
Однажды при нем позвонил Грант. Она испугалась. Того, что он увидит ее лицо, услышит ее голос, когда она будет врать. Но делать было нечего, и она наврала, что стоит в пальто и сию минуту уходит.
- Жаль, - сказал Грант откуда-то издалека, из прошлого, и даже что-то трогательное и человечное послышалось в его голосе, - я был на полпути. Будь здорова, мамочка.
- Вы были вынуждены солгать из-за меня, - сказал ей, вставая с дивана, Костя с таким состраданием, с таким лицом, как будто она из-за него убила.
Ей бы прилечь и отдохнуть, но в одной комнате Костя, невозможное светлое будущее, а в другой поставец, даже два, петровский и екатерининский, Петр и Екатерина.
Она почувствовала, что сейчас не выдержит и заплачет. Она устала быть сильной, приспособленной, жизнеспособной, на уровне своей репутации. Закаленной с четырнадцати лет, _самостоятельной_. Если бы она имела право быть менее самостоятельной... Но она могла вычислить мощнейшую коллекционерскую комбинацию, рядом с которой история с жабой - детские игрушки, могла совершить дерзкую сделку, могла угадать художника по оттенку серого на сером, отличить подделку от настоящего, увидеть руку мастера там, где поработала рука позднейшего погубителя. Она понимала искусство, неведомо откуда, без особенных теорий, без ученического прилежания, ниоткуда.
И многое еще она знала, умела и могла. Умела одна ходить в кино, одна на лыжах, одна сидеть дома вечерами, названивая по телефону разным знакомым. Она звала их в гости, но им было не до нее, у них не было свободного времени. Она могла таскать тяжести, как грузчик, могла питаться на тридцать копеек в день, могла уговорить старушку расстаться с фамильным портретом. Умела ходить босиком и спать на скамейке на вокзале, не боялась темного леса, пустынной дороги... То есть боялась, как все, но умела одолеть страх... Умела строить, пилить, циклевать полы, красить стены, белить потолки, чинить электричество, моделировать одежду. Умела солгать и поскандалить. Умела не жаловаться на судьбу. Умела рисовать красно-лиловые натюрморты. Умела бы еще лучше, если бы меньше понимала в живописи...
Она знала, что он может сейчас уйти, не простив пустяковой телефонной лжи, которая и не ложь даже для городского телефонного человека. Только для такого, как он, это ложь. Откуда он свалился в ее жизнь, чистенький, с невинными глазами, читатель историй про Ходжу Насреддина.
Пусть бы не приходил совсем. Поздно. Он опоздал ровно на десять лет, тех самых, которые она строила кооперативную квартиру (где она деньги брала, может быть, он и это спросит), ездила по деревням, выискивала всякую всячину, меняла, продавала, ловкая богиня торговли и одновременно ее раба, шила себе овчинный тулуп в талию, водила дружбу с двенадцатым этажом, отстаивала свое право рисовать цветы, право их продавать. Все сама. Все одна.
К черту, пусть уходит, только немедленно, сию минуту, пусть не разыгрывает тут святого. Она заплакала, кажется, впервые в жизни, после детства, отказываясь от надежд, понимая, что навсегда предоставлена своей самостоятельности и приспособленности, своему чутью на антикварные вещи, своему везению на них, своему уму, своим обширным знакомствам, своей скромной лиловой живописи, диете, гимнастическим упражнениям для брюшного пресса, своей гречневой каше, русской моде, своей обиде, своему одиночеству.
Он стоял рядом, ни о чем не спрашивал, не утешал.
Работать он приспособился на кухне, так что поставцы, Петр и Екатерина, остались на своих местах.
Костик работал, как дышал, незаметно и постоянно, это было главным признаком его божественной одаренности. Лариса, прирожденный искусствовед, это понимала.
Но, может быть, единственный раз в жизни ей захотелось быть женщиной больше, чем искусствоведом, чем художницей и всем прочим. Забыть свое коллекционерство-антикварство, свое проклятое зрение и проклятое умение, свой проклятый талант дешево купить то, что можно дорого продать. Пусть, для нее главное не продать, а _иметь_. Сейчас, в свой звездный час, она все _имела_, могла успокоиться, доставить точку. Ей ничего больше не надо. Костик, конечно, тоже все это любит и понимает. Может быть, это даже сыграло определенную роль в том, что ему захотелось тут остаться.