На почве именно обычая кровомщения выработался в Чечне, как и в других кавказских странах, особый, любопытнейший тип людей, называвшихся абреками. Название это обыкновенно присваивалось русскими всем отважным наездникам, пускавшимся в набеги небольшими партиями, но, в сущности, абрек есть нечто совершенно иное; это род принявшего на себя обет долгой мести и отчуждения от общества вследствие какого-нибудь сильного горя, обиды, позора или несчастья. И нигде абречество не принимало такого удручающего характера, как у чеченцев. Эти люди становились одинаково страшными и чужым и своим, отличаясь жестокой, беспощадной ненавистью ко всему человеческому. Уже по клятве, которую приносил чеченец, решившийся сделаться абреком, можно супить о безграничном человеконенавистничестве, на которое он обрекал себя. Вот эта клятва, записанная с возможной точностью.
“Я, сын такого-то, сын честного и славного джигита, клянусь святым, почитаемым мною местом, на котором стою, принять столько-то летний подвиг абречества, и во дни этих годов не щадить ни своей крови, ни крови всех людей, истребляя их, как зверя хищного. Клянусь отнимать у людей все, что дорого их сердцу, их совести, их храбрости. Отниму грудного младенца у матери, сожгу дом бедняка и там, где радость, принесу горе. Если же я не исполню клятвы моей, если сердце мое забьется для кого-нибудь любовью или жалостью – пусть не увижу гробов предков моих, пусть родная земля не примет меня, пусть вода не утолит моей жажды, хлеб не накормит меня, а на прах мой, брошенный на распутьи, пусть прольется кровь нечистого животного”.
Встреча с абреком – несчастье, и вот как описывает ее один из путешественников.
“Если вы,– говорит он,– завидели в горах кабардинку, опушенную белым шелком шерсти горного козла, и из-под этих прядей шелка, раскинутых ветром едва ли не по плечам наездника, мутный, окровавленный и безумно блуждающий взор, бегите от владетеля белой кабардинки – это абрек. Дитя ли, женщина ли, дряхлый ли, бессильный старик – ему все равно, была бы жертва, была бы жизнь, которую он может отнять, хотя бы с опасностью потерять свою собственную. Жизнь, которой наслаждаются, для него смертельная обида. Любимое дело и удаль абрека, надвинув на глаза кабардинку, проскакать под сотней ружейных или винтовочных стволов И врезаться в самую середину врага.
Слово “абрек” значит заклятый. И никакое слово так резко не высказывает назначения человека, разорвавшего узы дружбы, кровного родства, отказавшегося от любви, чести, совести, сострадания, словом – от всех чувств, которые могут отличить человека от зверя. И абрек поистине есть самый страшный зверь гор, опасный для своих и чужих: кровь – его стихия, кинжал – неразлучный спутник, сам он – верный и неизменный слуга шайтана.
Абреки нередко составляли небольшие партии или шли во главе партий, перенося всю силу своей ненависти на русских. И встреча с ними войск неизбежно вела за собой кровопролитные схватки. Абреков можно было перебить, но не взять живыми.
Впоследствии мюридизм, несколько подчинивший свободные проявления воли воле и пользе общественной, значительно ослабил обычай кровомщения, а вместе с тем и абречество, но во времена Ермолова и тот и другое процветали еще во всей своей силе.
Такова была страна и таковы люди, трудная задача покорения которых лежала перед русскими. Но чтобы не ограничиться ничего не говорящими воображению определениями свойств чуждого народа, приводим рассказ, в котором, в картине набега, отражены бытовые черты чеченских племен, их взаимные междоусобия и недостаток внутренней племенной связи, мешавшие им направить всю силу своей непреклонной и дикой энергии против внешних врагов, уже стоявших на рубеже их родины. И это было до тех самых пор, пока, наконец, в горах Дагестана не появились, с мечом в одной руке и с Кораном в другой, грозные вожди газавата, известные в истории под именем кавказских имамов и слившие разрозненные общества в одно грозное политическое целое.
Чеченский набег
В той местности, которая теперь известна под именем Малой Чечни, в верховьях быстрого Шато-Аргуна, среди дремучих лесов стояло некогда богатое селение Шары. Века прошли над ним с бедствиями войны и разорения, многочисленные народы приходили один за другим искать его гибели, и реки крови своей и чужой были пролиты шарцами при защите родных лесов, за которыми они считали себя безопасными... И вот в одну бурную ночь цветущее селение погибло: остались только печальные развалины, стены рухнувших сакль, закоптелые, с провалившимися потолками, башни, да черные обугленные пни деревьев, по которым время от времени вспыхивали и пробегали тонкие зловещие огненные змейки.
Всю ночь бушевала страшная буря, и свирепый пожар быстро совершал свое разрушительное дело. Под утро набежала тучка, но было уже поздно. Огонь, правда, легко уступил враждебной стихии и, свившись в черные клубы дыма, прилег к пепелищу, но все уже было покончено с Шарами.
Во время пожара никто не приходил спасать имущество; не было обыкновенных в такое время явлений: суеты, криков, беготни, тревоги. Шары сгорели спокойно, как жертва на костре, заранее лишенная жизни. Людей, по крайней мере живых, в то время там уже не было. И гордый аул не увидел восходящего над собою солнца.
Шары были жертвой междуплеменной вражды.
Раздоры между ними и одним из аулов карабулакских были древни, как самое существование этих народов. Отцы заповедовали их детям, поколения – поколениям. И пробил, наконец, час возмездия – последний страшный час шарцев. Карабулаки, соединившись с ингушами[2], темною ночью прокрались через леса, в глубокой тишине, окружили Шары и, по условному знаку, напали на сонных жителей аула. Короток, но беспощаден был этот бой, в котором все шансы были на стороне нападавших. Когда окончил свое дело меч, начал огонь, его всегдашний преемник.
Наутро не было и следов богатого селения. Союзники, в ожидании ночи, которая должна была скрыть их отступление, расположились станом на ближней возвышенности. Они захватили с собою все, что могли: домашнюю утварь, скот, хлеб и прочее, а чтобы предохранить себя от всяких покушений со стороны неприятеля, так как часть шарцев могла избежать меча и огня, площадка холма была окружена окопом.
Набег был совершен буйной шайкой, составленной из разного сброда. Здесь были и ингуши-язычники, и ингуши-магометане, были, наконец, христиане, или, по крайней мере, считавшие себя христианами. На Кавказе всегда было обычным делом, что два врага подавали друг другу руки и общими силами губили третьего, чтобы после снова начать резню между собою. Так было и тут. Цель похода была достигнута – и миру не было уже места в таборе союзников. С последним выстрелом проснулись все замолчавшие на время распри; их старые племенные и фамильные ссоры, забытые на короткое время набега, снова зашевелились и подняли свои “сто голосов и сто языков”.
Главным предметом несогласий была, Как и следовало ожидать, захваченная добыча. Редкий был так счастлив, чтобы в грабеже захватить себе нужное; холостому досталось несколько пар женских туманов, христианскому священнику попал в руки богатый Коран; кто рассчитывал добыть коня – захватил корову или несколько баранов; один видел себя обладателем воза безупряжной скотины; другой, наоборот, владел скотом, а не было воза... Словом, меновая торговля сделалась неизбежной потребностью шайки.
Пока разбирались с добычей, пленницы, согнанные к одной стороне табора, сидели в углу, возле самого вала, и оглашали стан печальным причитанием над родными покойниками, тела которых остались в глубине долины, там, где курились свежие, облитые кровью развалины. Тяжела и печальна участь кавказской женщины, попавшейся в плен, в руки неистовых варваров!
В средине стана, где шел базар и менялась добыча, стояли три или четыре намета горских предводителей. При каждом из них развевались значки из красной или синей материи, и при каждом значке находился часовой, от бдительности которого зависела честь народа и войска, к которым он принадлежал. Один из этих часовых, усатый ингуш в огромной бараньей папахе, с накинутым на плечи нагольным тулупом, опершись о винтовку, стоял с ложкой в руке между кадушкой сливок и кадушкой меду, в нерешительности, чему отдать предпочтение. Прочие сипели вокруг костра, и один из них насаживал на рожон кусочки баранины, чтобы готовить шашлык. Но тут случилось обстоятельство, которое погубило и шашлык и кадушки. У одного из наметов стоял огромный рыжий бык, привязанный к колу, а возле развевалось раздражавшее его красное знамя. Бык трясся от ярости, бил и копал землю копытами и, наконец, бешеным прыжком оборвал свою привязь. Знамя первым сделалось жертвой его ярости, за ним пострадали кадушки, шашлык и, наконец, часовой, который возился с вертелом. Бык устремился палее. В это время обладатель кадушек, не успевший ничего отведать ни из той, ни из другой, в припадке гнева приложился из винтовки; грянул выстрел – и “неприятель” был ранен. Почувствовав боль, разъяренный бык еще ужаснее заметался по табору, все опрокидывая и сокрушая вдребезги на своем пути. После нескольких выстрелов, из которых часть попала в людей, бык, весь израненный, вскочил в огромный костер и разбросал головни во все стороны. Одна из них упала на чье-то тряпье, которое мгновенно и вспыхнуло. Бывшие вокруг него, чтобы остановить пожар, разбросали впопыхах тряпье и такое, которое уже тлело, и подожгли остальную рухлядь. Пожар, раздуваемый сильным ветром, охватил весь стан. В суматохе не успели выхватить нескольких ящиков с порохом, и холм потрясся от страшного грохота взрыва.