помешанный. Среди нас много людей, связанных с войной. Однажды, в тишине ночи (всю ночь горит электричество), мы провели голосование по койкам. Оказалось, из 25 человек 17 было на фронте и 14 ранено. Сколько пережитого, сколько рассказов о галицийских боях, о карпатских снегах, которые от солдатских вшей покрывались сплошной черной движущейся массой.
Всю ночь горит электричество. Нередко, когда мы на ночь завешивали его колпачком из газетной бумаги, надзиратель строго стучал в дверь: не дозволяется. И так не спится, от скученности, от парашки, духоты, беспокойных звуков товарищей, а тут еще свет. Но только свет гаснет — пять часов утра — уже кричат: вставай на поверку! Отодвигается засов, входят два тюремщика. К этому времени мы обязаны уже скатать вещи, поднять койки и выстроиться в две шеренги — для удобства счета. Нас сосчитывают и оставляют в покое. И тогда наступают самые мучительные часы. Электричество потушено. Окна, выходящие на церковный двор, дают так мало света, что в камере в течение двух-трех часов длится полумрак, при котором ничем заняться невозможно. Самое бы время спать.
Но койки должны быть подняты в течение всего утра, до обеда, с пяти-шести часов утра до часу дня. Не выспавшиеся, злые, бездельные, бродят заключенные из угла в угол, по отсыревшему полу. Даже посидеть при поднятых койках не на чем: табуретами служат узенькие ящики, подставки под койками, часто без покрышек. Через час выпускают в уборную. Выносим опорожнить парашку, чтобы потом опять на целый день внести ее в камеру. Идем умываться и оправляться. Умываться приятно, стоять восьмым в очереди у умывальника, нетерпеливо покрикивать на канительщиков, с радостью ощущать живую воду, кажется, она одна живая в тюрьме. Как тяжелы и мучительны три памятных дня, когда в тюрьме не было воды, ни для кипятку, ни для умыванья. Грязно, противно ощущать самого себя, — зверье, а не человек. Вот это ощущение не человека, а грязного животного бывало у нас каждый день в уборной. Мучительно рассказывать, но пусть и это будет зафиксировано. Мы, взрослые, немолодые, культурные люди стоим в очереди, человек 8—10, один за другим, в вонючем, полном зловония и человеческих отбросов, никогда не чищеном клозете, стоим и ждем, спокойно и привычно смотрим, как оправляется попавший в очередь счастливец.
Среди смертников
В это время разыгралась Германская революция. Вначале не верили, думали, обычная советская утка. Который раз! Но когда поверили, когда узнали, что слетела корона с Вильгельма, пошли у нас бесконечные споры и разговоры. Стеклов называл Германскую революцию «февралем», прологом к победоносному «Октябрю». Один офицер, немного писатель (из «Биржевки»), намекавший на свое былое заключение в Петропавловской, все приставал:
— Что вы думаете обо всем этом? Ведь, собственно говоря, принципиально, в идее, большевики правы. Значит, все возражение может быть только направлено против террора. Но скажите, как иначе поступить с нашим народом…
Он не договаривал, но уже тогда можно было уловить в нем, ущемленном большевистской тюрьмой, покаянное настроение, впоследствии получившее имя «сменовеховского».
Но над всей страной продолжал реять массовый красный террор, и население тюрьмы трепетало от ужасных предчувствий, читая в «Известиях» ежедневные списки расстрелянных. Тогда выходил в свет знаменитый журнал «Еженедельник ВЧК», который нигде не находил таких усердных читателей, как в тюрьме. Там поставляли идеологию красного террора, а в промежутках между каннибальскими фельетонами и списками расстрелянных дискутировали проблему о допустимости пыток, с точки зрения революционного марксизма. Помню, с каким ужасом встретили члены Союза домовладельцев упоминание моей фамилии в одном из фельетонов еженедельника (№ 3). В нем рассказывалось о том, как по делу контрреволюционера, меньшевика такого-то видный коммунистический сановник обратился к председателю ВЧК с просьбой об ускорении рассмотрения дела. И в своем заявлении — страшно сказать! — титуловал этого контрреволюционера товарищем. Возмущенный фельетонист хотел только сделать легкий выговор сановнику, а мои домовладельцы сочли меня обреченным навеки, как попавшего в поле зрения Чека. Вообще, в эти роковые месяцы лучше всего было уйти из поля зрения Чека: пусть там забудут о вашем существовании. Не дай Бог, если вспомнят.
Между тем ВЧК начала проявлять лихорадочную деятельность. Приближался октябрьский юбилей. Говорили, конечно, об амнистии. В тюрьме охотно толкуют об амнистии. Сколько раз носились радостные вести о рождении… наследника Ленина! По коридорам забегали, как мыши, следователи, большей частью латыши или евреи студенты, изредка женщины, иногда по ночам с целью допросов и для ознакомления с делом. В Бутырках, в конторе, цифра заключенных, написанная мелом на черной дощечке, показывала 2500–2800. Тюрьма густо перенаселена. Во всех камерах скученность сверх нормы: спят на столе, под столом. Грязь, вши стали общим явлением. К вечеру все снимают рубашки и убивают «внутренних врагов». Начинает свирепствовать тиф. В это время оказалось, что огромное большинство заключенных даже не допрошено. Месяцами ждали не только допроса, но просто объяснения, за что арестован. Но беспомощные следователи начинали допрос на белом листе бумаги, на котором была начертана фамилия и — хорошо, если подлинное — имя, с вопроса:
— Скажите, гражданин, в чем вы обвиняетесь?
И когда гражданин, возмущенный таким началом допроса, восклицал:
— Это вы мне должны сообщить, гражданин следователь! — последний невозмутимо приступал к трафарету и ставил в упор ряд положенных вопросов: признаете ли вы советскую власть, стоите ли вы на советской платформе и пр.
И по нашему делу о рабочей конференции явился следователь и поставил нам ряд трафаретных вопросов. Он был поражен, когда мы отказались на них отвечать до предъявления нам обвинения. А когда нам предъявили обвинение, оно гласило, что мы созвали конференцию уполномоченных от фабрик и заводов, чтобы свергнуть советскую власть и захватить ее в свои руки. Так, в простоте душевной, написана бумага из провинциальной Чеки, которую следователь нам предъявил… Надо сказать, что следователям было поручено намечать кое-кого к освобождению, и, действительно, после допроса бывали случаи освобождения. Но машина ВЧК работала исправно. На место десятка освобожденных поступала сотня новичков. Красный террор продолжал действовать.
Старик лет 65-ти, бухгалтер ждал расстрела: у него нашли револьвер на чердаке, на даче. Один сын у него, офицер, уже расстрелян, другой сын сидел в Бутырках; они строго изолированы друг от друга и только во время прогулки сын кричал что-то отцу со двора в окно 3-го этажа, где находилась наша камера. Да кто не опасался тут расстрела? Какой-то пожилой, флегматичный человек в бакенах, всегда молчаливый; говорили: это бывший жандармский полковник. Он, конечно, ждал своего часа. Пришли за Беляевым, взяли в ВЧК, подержали там три недели в ожидании