Мать плакала, слушая о муках, которые предстоит вытерпеть ее сыну. Остальные ее успокаивали. Дядя Гриша особенно напирал на то, что Шурка-то теперь знаменитым артистом стал.
Они сидели в первом ряду. Александр видел их напряженные, внимательные лица. Лежа на гвоздях, он слышал, как вскрикнула мать, когда двое здоровенных парней начали разбивать молотами камень у него на груди. Ему очень хотелось встать, успокоить ее, но нельзя: «чертова кузница» – самый сенсационный номер.
Потом, в ресторане, Клим Иванович настойчиво расспрашивал его о тренировке, отец сосредоточенно пил чай, а мать гладила по руке своего меньшого и уговаривала: «Поедем с нами домой, Шура, поедем, хоть ненадолго, на недельку?!»
Домой он не поехал – боялся, что забросит там тренировки. И жалел потом об этом всю жизнь.
В гастрольной поездке догнала его повестка, приказывающая явиться на военную службу. Александр Засс, цирковой актер, поехал в Вильно, откуда был родом. Там забрили ему лоб и послали на персидскую границу в 12-й Туркестанский полк.
Страшно тосковал Шура без цирка. Если бы не лошади, к которым его приставили конюхом, сбежал бы, наверное. «Сбежал бы и попал как раз под трибунал за дезертирство», – рассуждал он потом, когда Туркестанский полк погрузили в вагоны и повезли на запад. На западе Александра ждала мировая война.
За решетками голубое небо
Кто хочет служить в Виндавском кавалерийском полку, кто не боится дерзких рейдов в тыл врага – два шага вперед! – выкрикнул поручик.
Строй замер. Несколько добровольцев шагнули вперед. Среди них был и Александр Засс.
Окопная жизнь осточертела Шуре хуже гороховой каши, которой потчевал солдат интендант. И когда появилась возможность эту жизнь изменить, да еще попасть в кавалерию, Шура с радостью сделал два шага вперед.
Виндавский полк был особенным подразделением. Его бросали на самые «темные» участки австрийского фронта, чтобы выяснить, какими силами располагает противник. Случалось, что уходили виндавцы в тыл врага на несколько десятков километров и громили вторые его эшелоны. Бывало, что встречала их на передовых позициях гибельная картечь. Дорогой ценой добывались те стрелки и цифры, которыми испещряли штабные офицеры свои карты после каждого рейда виндавцев.
Александру такая отчаянная жизнь нравилась. Нравился ему и буланый, с белой звездой на лбу жеребец Мальчик. Отличный был конь, выносливый, смелый, быстрый. Но ударила его однажды в переднюю ногу австрийская пуля. Упал Мальчик, заржал жалобно. Вот они, свои окопы, рядом, да не допрыгнешь. Лежит Шура рядом с конем на нейтральной полосе и не знает, что делать.
Товарищи проскакали мимо, скрылись в березовой роще – теперь их не достанут. А что придумать рядовому Зассу? Ползти к окопам, бросить тут коня? Жалко. Смотрит Мальчик прямо человеческими глазами и как бы просит: «Не бросай на гибель». Остаться – сам пропадешь…
И все-таки Александр остался. Притворившись мертвым, дождался ночи. Потом взвалил Мальчика на плечи и пошел к своему окопу. Солдаты, что дозорную службу несли, побросали ружья и начали неистово креститься, увидев, как из темноты возник вдруг человек с лошадью на плечах.
Выходил Шура Мальчика. Конечно, для боевой атаки конь уже не был пригоден. Но в упряжке санитарного фургона службу свою исполнял. Рядовому Зассу дали нового коня – гнедого Бурана.
Долго еще фронтовые офицеры ездили во второй эскадрон Виндавского полка посмотреть на солдата, вынесшего с поля боя раненого коня. Долго еще легенды о силе и мужестве Александра Засса ходили по солдатским окопам.
Но не спасла слава Шуру. Во время боя разорвался рядом с ним фугас, упал наземь Буран, в бок ему уткнулся хозяин, единственно что запомнив – жгучую боль в ногах. Очнулся он в незнакомой, полутемной комнате. Голова пылала. «Пи-и-ть», – с трудом протянул Шура. Какой-то однорукий, в сером больничном халате появился у плеча и поднес к его губам жестяную кружку.
– Где я? – спросил Шура, сделав несколько трудных глотков.
– В плену, в госпитале, – ответил однорукий. И без перехода добавил: – Сейчас тебе ноги будут резать.
– Как – резать? – Шура резко дернулся и застонал от пронзительной, жгучей боли.
– Так и резать – чего с нашим братом церемониться. Раз – и в корзину, – ответил однорукий, показывая на свой пустой рукав.
В это время подошли санитары, положили Шуру на носилки и понесли. «Нельзя, никак нельзя дать, чтобы отрезали ноги, куда же я без ног», – одна мысль билась у него в голове.
Александр лихорадочно стал вспоминать немецкие слова – объяснить врачу, упросить его не трогать ног. «Их бин» – дальше дело не шло. «Их бин цирковой актер», – сочинив эту странную фразу, он стал старательно повторять ее про себя, чтобы на операционном столе сказать немцу-врачу.
Хирург не обратил никакого внимания на сдавленный хрип, вырывавшийся из горла раненого. Этот хрип, правда, очень отдаленно напоминал немецкие слова, но хирург устал, очень устал. Двадцать первая операция за этот проклятый день. Он приказал поднять простыню и замер, пораженный, – перед ним лежал античный полубог, великолепно сложенный, с прекрасно развитой мускулатурой. Казалось, этот русский солдат сошел с полотна старинной картины.
– Жалко резать такое тело, – бросил хирург сестре. – Попробуем спасти.
Шура этого уже не слышал. Очнулся он в той же палате. У изголовья кровати сидел однорукий.
– Повезло, брат, – сказал он, увидев, что Шура открыл глаза. – Оставили тебе ноги.
Выздоровление тянулось медленно. Шура часами молча смотрел в окно, забранное решетками. За стеклом дождь сменялся солнцем, солнце – снова дождем. Облетели каштаны в госпитальном парке, потянуло холодным ветром. Небо стало голубовато-белесым, прозрачным и льдистым.
За то время, пока кончалось лето, Шура своими изрезанными ногами научился владеть уже «вполне порядочно», как выразился однорукий. И еще сосед добавил, что лучше бы не торопиться с выздоровлением, а то отправят австрияки в лагерь.
Александр внимательно присматривался к своему соседу, назвавшемуся Степаном Колесниковым. Каждый день он обнаруживал в нем какую-то новую, неприметную раньше черту характера. То тот прикидывался этаким простачком-мужичком («Что я, рязанец косопузый, понимать могу?»), то вдруг задавал Шуре вопросы ясные и четкие. Отвечать на эти вопросы можно было только прямо, по совести. А ответы-то попахивали «изменой государю императору» – об этом однажды так и сказал рядовой Александр Заас рядовому Степану Колесникову.
После этого разговоры их на время прекратились. Но спустя три дня Степан снова завел с Шурой неторопливую беседу вроде бы ни о чем. «Вон, гляди, Иоганн как старается, – сказал он, показывая на санитара, тщательно начищающего сапоги. – Тоже небось к милке своей собирается». Шура посмотрел на Иоганна и рассмеялся: очень трудно было представить этого маленького, с вечным насморком очкарика в роли кавалера.
Помолчали. Потом Степан сказал, будто бы и не обращаясь к Шуре, а так – подумал вслух: «Чистится, чистится, а завтра – пожалуйте в окоп. А там снарядик прилетит – бах, и нету Иоганна! Одна лужица осталась. А между прочим, Александр, чего ты с Иоганном не поделил?»
Шура удивился. Ничего он с Иоганном не делил. Да и делить ему нечего: «На кой черт мне этот очкарик сдался, я и не видал-то его до вчерашнего дня ни разу». Степана этот ответ вроде бы удовлетворил. Он обнял Шуру за плечи и доверительно так, на ухо ему сказал:
– А тогда объясни мне, друг, почему такие, как ты да я, Степаны да Александры должны по таким вот Иоганнам из пушек стрелять? И такие вот Иоганны, между прочим, по таким вот, как мы с тобой, тоже? Кому от этого прок?
Часто потом вспоминал Шура этот разговор. В тот вечер он так и не нашелся что ответить Степану. А наутро, еще лишь светать стало, пришли в палату двое солдат с офицером и увели соседа. Впервые тогда услыхал Шура слово «большевик». Смысл этого слова он узнал много позже. И горько пожалел, что не получился у него откровенный разговор со Степаном Колесниковым. Как знать, может, сложилась бы иначе трудная Шурина судьба, сумей он тогда поговорить с этим одноруким солдатом.
Без Степана стало Александру совсем тоскливо. И начал он настойчиво, с остервенением тренировать свои искалеченные ноги. Хоть в лагерь, хоть в тюрьму, только подальше от этой опостылевшей палаты.
Вскоре он смог уже двигаться без костылей. Но хирург выписывать его не спешил – хотел, видимо, понаблюдать за человеком редкостного сложения. Так попал Шура сначала на госпитальную кухню, а потом на строительство дороги, ведущей в соседний городок.
Строили эту дорогу выздоравливающие больные и раненые под охраной австрийского конвоя. Однажды Шура увидел, как в сторону госпиталя в сопровождении патруля шел очень худой и много дней небритый человек в сером больничном халате.