В канун 50-летия Фадеев отказался от пышного банкета в свою честь, назвав себя автором «лишь двух с трудом законченных произведений» – «Разгрома» и «Молодой гвардии». Остальное либо не закончено, как его opus magnum – эпопея о Гражданской войне на Дальнем Востоке «Последний из удэге», либо относится к малым формам. Как, например, рассказ «Против течения» – опять же о Гражданской, сильный и страшный, позже он выходил под названием «Рождение Амгуньского полка».
Фадеев остро переживал невостребованность, невозможность писать. Плюс – здоровье, плюс – бессонница, от которой он лечился нембуталом, глотая его едва ли не пачками и доводя себя до сумеречного состояния, – сегодня этот препарат ни один врач не прописал бы, тем более человеку, больному алкоголизмом и имеющему суицидальные наклонности (первая попытка была ещё в 1943 году). Едва ли не единственная отдушина – эти самые письма к Асе. И – мечты о Приморье: «Мне так безумно хочется в Приморье! Чем старше я становлюсь, тем чаще мысль моя бродит по детству, по юности. Не для того, чтобы уйти от настоящего, не для того, чтобы отдохнуть от бурь жизни, а просто для того, чтобы ещё лучше осознать свой путь жизни и почерпнуть из прошлого – молодости, веры, бодрых сил и чистоты душевной».
Не смог, не вырвался, не приехал.
Последнее письмо к Асе написано 16 марта 1956 года. Изношенному, страстному сердцу оставалось стучать меньше двух месяцев. «Жизнь моя по-прежнему чередуется с длительными периодами заболеваний, а в то время, когда я не болею… у меня бывает большой “перегруз” в работе… Заболевания мои всё те же – печень (хронический гепатит), сердце (недостаточность на почве склероза, изменений мышцы). Теперь почти равное время уходит на жизнь в “обычных условиях” и на жизнь в больнице… Меня очень тронуло и взволновало то твоё письмо, где ты беспокоилась – слово это мало выражает то душевное чувство, которым было пропитано твоё письмо, – нет ли у меня какой-либо постоянной тяжести на сердце, горьких обид и разочарований, и звала меня в родные места, которые, правда, исцеляют, когда есть близкий человек, родная природа, кипучая людская деятельность и всё это – сквозь светлую волну воспоминаний… Независимо от того, что душевной травмы у меня никакой нет… меня и вправду очень потянуло на родину. Я ведь всегда вспоминаю и мечтаю о ней. На сессиях Верховного Совета, пленумах ЦК, разных всесоюзных совещаниях я встречаюсь с дальневосточниками – старыми и новыми, – и все они зовут меня – поехать, посмотреть. Призыв твой, стало быть, пал на почву, всегда взрыхлённую. Иной раз я испытываю просто тоску по Дальнему Востоку. И всё-таки мне невозможно сейчас поехать… Я буду кончать “Удэге”. И вот тогда-то поеду! Поеду надолго, сознавая, что мне как писателю, приближающемуся к шестидесяти, “в самый раз” заняться темами, связанными с моим прошлым. Они также могут быть оснащены современным материалом, но уже более автобиографически окрашены… В сущности, я так мало написал в своей жизни!»
«Не вижу возможности дальше жить»
Колесникова жила до 1987 года. Фадеев 13 мая 1956 года покончил с собой в Переделкине. Незаурядная, нетиповая, великолепная и трагическая жизнь яркого, крупнокалиберного человека. С огнём – винтовочным, с водой – политым собственной кровью льдом Кронштадта. И, конечно, с медными трубами.
Самоубийство – всегда загадка. Ни официальная версия об алкоголизме, ни неофициальная о «замучившей совести», пробуждённой ХХ съездом, его не объясняют. «Обе хуже», обе в равной степени далеки от истины. Вероятно, к самоубийству привёл целый комплекс причин: общественных, личных, медицинских, творческих. В поздних письмах – отчаяние, угнётенность. Последние несколько месяцев он не пил вообще – здоровье не позволяло… Что до совести – да, наверное, в те времена и на тех постах, что у него, святым было остаться нельзя. Но и злодеем Фадеев не был, душа его не была чёрной. Список тех, кому он помогал (даже если одновременно критиковал их, как было приказано, публично – и порой очень жёстко), огромен. Одних спасал от ареста, других вытаскивал из тюрьмы, третьим помогал восстановить честное имя после лагерей. Фадеев, даром что считается сталинистом, был одним из тех, кто приближал оттепель. Ещё до ХХ съезда он написал в различные инстанции десятки ходатайств о реабилитации. После смерти Сталина обращался к новым вождям с предложениями дать творческим работникам больше свободы…
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})
Последний написанный Фадеевым текст – предсмертное письмо в ЦК. В нём нет ни слова о семье – только о Ленине и Сталине (наверное, это говорит о диком одиночестве). Письмо это спрятали и опубликовали только в 1990 году – вероятно, Хрущёв счёл его оскорбительным для себя и поэтому дал команду подготовить соответствующий некролог: мол, тяжело пил человек, в алкогольной депрессии застрелился, а раз так, то принимать его слова всерьёз не следует. Это был единственный случай, когда самоубийство большого человека публично объяснили алкоголизмом, – мелкая месть.
Из письма Фадеева в ЦК: «Не вижу возможности дальше жить, т. к. искусство, которому я отдал жизнь свою, загублено самоуверенно-невежественным руководством партии… Лучшие кадры литературы… физически истреблены или погибли благодаря преступному попустительству власть имущих… Литература – это святая святых – отдана на растерзание бюрократам и самым отсталым элементам народа, и с самых “высоких” трибун… раздался новый лозунг “Ату её!”… С каким чувством свободы и открытости мира входило моё поколение в литературу при Ленине… какие прекрасные произведения мы создавали и ещё могли бы создать! …Созданный для большого творчества во имя коммунизма, с шестнадцати лет связанный с партией, с рабочими и крестьянами, наделённый богом талантом незаурядным, я был полон самых высоких мыслей и чувств… Но меня превратили в лошадь ломового извоза, всю жизнь я плёлся под кладью бездарных, неоправданных, могущих быть выполненными любым человеком, неисчислимых бюрократических дел… Самодовольство нуворишей от великого ленинского учения даже тогда, когда они клянутся им… привело к полному недоверию к ним… ибо от них можно ждать ещё худшего, чем от сатрапа Сталина. Тот был хоть образован, а эти – невежды.
Жизнь моя как писателя теряет всякий смысл, и я с превеликой радостью, как избавление от этого гнусного существования, где на тебя обрушивается подлость, ложь и клевета, ухожу из этой жизни.
Последняя надежда была хоть сказать это людям, которые правят государством, но в течение уже трёх лет, несмотря на мои просьбы, меня даже не могут принять.
Прошу похоронить меня рядом с матерью моей».
Эхо выстрела, прозвучавшего в Переделкине воскресным майским днём 1956 года, слышится теперь на каждой фадеевской странице. Буквализировав избитую метафору, он поставил последнюю точку кровью собственного сердца.
Узнав о самоубийстве, Лидия Чуковская сказала Анне Ахматовой: «Лет через пятьдесят будет, наверное, написана трагедия “Александр Фадеев”».
Писать её оказалось некому. Фадеев из моды вышел.
Как писатель он был серьёзен и искренен – это уже немало. Литература для него была не развлечением – он всерьёз приравнивал перо к штыку. Убеждён, что с «Разгромом» – стремительным, лаконичным, похожим на стихотворение, раскалённым – он вошёл в литературу навсегда. Рано списывать и «Молодую гвардию», за которой стоят жизнь и правда. Не вина Фадеева, если сегодня над этой книгой не плачут, как плакали раньше; она не стала хуже, это мы стали другими. Но подо льдом по-прежнему бежит живая вода, в недрах спящего вулкана кипит лава. Под неброскими переплётами искрят от высокого напряжения строчки, корчатся и осыпаются буквы, обугливаются от внутреннего жара страницы.
Фадееву – и далеко не только ему из великой и ужасной эпохи мучеников и героев – необходимы возвращение и переосмысление. Новое прочтение, повторное открытие, свободный от перекосов как советской однозначности, так и антисоветской предвзятости взгляд.