Занятие живописью сделало его ко всему равнодушным.
− Тяхт умер, − сообщил ему Нестор, глядя на зачерствевшую краюху.
− И уже давно, − буркнул Ираклий Голубень, не отрываясь от кисти.
На похороны Савелия Тяхта пришло раз-два и обчёлся. Мелкий дождь солил раскрытые зонтики, разбухшую могилу, вывороченные комья земли и цветы в венках с траурной лентой − тощие и блёклые. О. Мануил торопливо прочитал отходную молитву, и все облегчённо перекрестились, когда гроб, наконец, опустили, и рабочие стали лопатами ровнять могилу. А через много лет девочка, которую сочтут выжившей из ума старухой, будет рассказывать, как видела маленького зелёного человечка, который по дороге на кладбище прятался под гробовой доской, а, когда её стали приколачивать, выскочил, как чёртик из шкатулки, и, шлепая по грязи, вприпрыжку побежал обратно к дому.
Изольда положила Тяхта к бывшим мужьям. «Чтобы служил переводчиком, − объясняла она. — Теперь найдут общий язык». Но это было лишним, потому что молчание — язык, который понимают все. Менявшая мужей, оставившая на произвол судьбы собственного сына, взяв опеку над чужими, Изольда, целиком сосредоточенная на себе, была не виновата в своём поведении — она родилась кочевницей. Чтобы жить, она должна была постоянно находиться в центре внимания, без которого задыхалась, и для этого выдумывала всё новые и новые предлоги. Изольда плела интриги, создавая из ничего конфликты, энергией которых питалась, вокруг неё кипели страсти, но внутри она оставалась холодной, как рыба, поглощая чужие эмоции из-за нехватки тепла. Актрисе до мозга костей, игравшей даже в одиночестве, превращавшей жизнь в театр, Изольде необходимо было менять декорации, она жила тем, кто и что про неё скажет, а пустая комната была для неё равносильна аду. Таких в доме хватало: без роду, без племени, укоренённые в себе, они, как грибники, срезав под корень все ножки и разорив грибницы на поляне, шли к следующей. Её трагедия заключалась в том, что в доме таких становилось всё больше, а тех, кого можно было перебирать — всё меньше.
А покинувший дом только мёртвым, Савелий Тяхт словно передал эстафету странных заболеваний. Сразу после его смерти из города кто-то занёс заразную, как ветрянка, инфекцию, которая вызвала эпидемию, обрушившуюся на дом. Первым её симптомом было непонятное, беспричинное беспокойство, которое выливалось во множество мелких, суетливых движений и облегчение от которого приносила только ходьба. В приступе бесцельной маеты первый заболевший стал бегать по дому, выполняя разного рода мелкие поручения, оказывая услуги, о которых его не просили. Он вызвался разносить почту, отводить в школу детей, опорожнять мусорные баки, гулять с инвалидом из третьего подъезда. А ночью, мучаясь бессонницей, обул легкие кроссовки и бегал по гравиевым дорожкам, пока не уснул на ходу, продолжая двигаться, как лунатик. Уже через день вслед за ним на беговые дорожки вышел весь дом. Всех охватила жажда бессмысленной деятельности. В квартирах переставляли мебель, рассовывали по ящикам вещи, которые перед этим вынули, не находя себе места, измеряли шагами коридоры. Включив музыку, танцевали, как сумасшедшие. Некоторые хватались за ножи, другие, подчиняясь не инстинкту самосохранения, а своей дьявольской заведённости, их обезоруживали. Врач, живший над Савелием Тяхтом, перепробовал все лекарства, сбившись с ног, носился по этажам, колол транквилизаторы, унимая этим свой зуд. Расхаживая по опустевшей церкви, о. Мануил служил молебен за молебном, разрешая на ходу теологический вопрос: если инфекция попадёт на кладбище, и, проникнув в могилы, коснётся жёлтых костей, то будет ли это вторым пришествием? Неусидчивость не пощадила и животных. Белки безостановочно крутили колёса, голуби, не взлетая, беспорядочно махали крыльями, по лестничным перилам расхаживали мяукавшие, будто в марте, коты, а черепаха, упав с балкона, разбила панцирь. Заболевших собак связывали, но в припадке лихорадочной деятельности снова отпускали на волю, чтобы они, скуля, носились по двору. Вдобавок к светопреставлению заразились насекомые. Выползли из щелей тараканы, беспрерывно жужжали мухи, бились о стекло, падая замертво, кружили бабочки, стрекозы, зудели комары, которые не могли сесть, чтобы напиться крови. Хуже того, люди беспрестанно говорили, захлёбываясь словами, будто язык, как невыключенное радио, молол сам по себе. У одних выскакивали отрывочные фразы, односложные восклицания, Нестор лаял, раздавая беспорядочные приказы, которым никто не подчинялся, и с командным видом сновал туда-сюда: «Ты! Стой! Куда? Назад! Замри! Я сказал! Стоять! Нет! Бежать? Стой! Стой!», у других предложение цеплялось за предложение, сливаясь в одно мерное жужжание, монотонно повторяясь, как заезженная пластинка, слетали бессвязные жалобы с уст Саши Чирина, которая раскачивалась в такт причитаниям в кресле-качалке: «О, горькая женская доля, приведшая меня в этот проклятый дом, такую молодую, такую красивую, за что же меня, именно меня, отдали на заклание этому взбесившемуся чудовищу, зачем я вышла за Ираклия, этого пустого, никчёмного болтуна, помешавшегося на искусстве, этого тунеядца, неспособного принести в дом и копейку, чем жить с этим пьяницей, лучше было остаться с выдуманными мужчинами, по крайней мере, всегда остававшимися порядочными, которых, на худой конец, можно было всегда задвинуть, как чемодан, в тёмный угол воображения, не то, что этих несносных, давно рехнувшихся жильцов огромного, угрюмого дома, сующих всюду свой нос, лезущих с безумными предложениями, бредовыми идеями и полоумными рассказами, точно не видя, что превратились в ходячий диагноз, этих чёрствых эгоистов с каменными сердцами — никто, никто из них не может набраться терпения на минуту, чтобы выслушать другого, зато часами готовы слушать себя, и сколько раз я обращалась, как к стенке: «О, горькая женская доля, приведшая меня в этот проклятый дом…» По лестницам извергались потоки ругательств, бессмысленных сплетен, чудовищная брань водопадом перекатывалась по ступенькам, вышагивая по которым, как цапли, бормотали невнятные междометья, точно давились от смеха: «Игы-гы, игы-гы…» или, крутясь «козьей ножкой», трещали, как сороки: «Тре-ре-ре, тре-ре-ре…» Женщины выбалтывали сокровеннейшие тайны, становясь прозрачными, как стекло, мужчины раскрывали свои секреты, делаясь безопасными, как электробритва, и этим можно было легко воспользоваться, если бы все не были заняты только собой.
Дом ходил ходуном. Стояли только лифты, которыми перестали пользоваться. Повсюду устраивали бег на месте, едва не обвалив потолки, до отвращения занимались любовью. Инвалид из третьего подъезда, свалившись с коляски, судорожно дёргал ногами, пока его отец палил в небо из ружья. В часах бешено крутились стрелки, то и дело выскакивала кукушка, а в аквариумах, как заведённые, плавали золотистые рыбки. Казалось, тени сломя голову убегали от предметов, в шкафах за дребезжавшим, словно при землетрясении, стеклом, беспрерывно качали головой китайские болванчики, а от всадников, прыгавших на обоях, как блохи, рябило в глазах. Дом сошёл с ума! Напрасно Нестор, отдавая свои бессмысленные, короткие приказы, ломал голову, как спасти дом, в который вошла чума, напрасно все, как дятлы, вторили ему, заламывая от отчаяния руки: «Как? Как? Как?» Всё было бесполезно! А через неделю всё кончилось, так же внезапно, как и началось. Будто невидимый человек с дудкой увёл за собой страшную заразу. И все ощутили чудовищную усталость, словно рыли огромный котлован, в который хотели спихнуть дом, и не в силах шевельнуться, лежали, как мёртвые, там, где настигло избавленье, а потом ещё долго не могли заставить себя выйти из дому.
Во время эпидемии исчез Ираклий Голубень. Дверь к нему оказалась запертой изнутри, а когда её сломали, то посреди пустой комнаты обнаружили стоявшую на мольберте картину. Говорили, что Ираклий Голубень, спасаясь от эпидемии, переселился в неё. С тех пор картина ходила по дому. Картина как картина, её покупали и продавали, только она нигде не задерживалась, на неё даже бросались с ножом, как на проникшего в дом убийцу, но чья-то невидимая рука каждый раз перехватывала запястье. И когда убедились, что её нельзя порезать на куски, стали пугать, будто с ней опасно оставаться наедине. «Наедине и с собой оставаться опасно», − глубокомысленно изрек Нестор, повесив её в чулан, где последние годы доживал Савелий Тяхт, и, как зеркало в доме покойника, закрыл драпированной шторой. Для Нестора эта картина, проникшая в восьмивратное здание как лазутчик, вместе с красками и кистью, представлялась кусочком страшной, бесплодной пустыни, которая правит вне дома, норовя его поглотить. Он верил, что она переправляет за канал, за которым вместе с разросшимся кладбищем начинаются её владения, как за Нилом — царство мёртвых, куда рано или поздно попадут все. И он догадывался, что человек с дудкой, уведший за собой заразу, был Ираклий Голубень.