Но провести линию разделения было очень трудно, ибо если Земиоцк — всего лишь греза, кто же в таком случае он, Биньямин, коль скоро теперь он даже не принадлежит этой грезе?
В тот год, когда он вернулся в родное местечко, где-то в Европе вспыхнула война.
Тихие обитатели Земиоцка узнали об этом лишь в феврале 1915 года из писем, полученных от парижских, берлинских и нью-йоркских родственников. Поползли странные слухи. Рассказывали, что во Франции и в Германии евреев заставили надеть военную форму — символ ненависти — и драться между собой, совсем как эти дикие звери-христиане: евреи обязаны были драться!
Столь устрашающие события послужили предметом острых диспутов между стариками. Некоторые из них считали, что нельзя бросить камень в тех верующих, которых насильно заставляют носить оружие Антанты. Но, когда со следующей почтой пришло известие о том, что мальчики из одного местечка, родные братья, поселившиеся во враждующих странах, рискуют в этой слепой бойне убить друг друга, как это делают христиане, споры тотчас же уступили место черному трауру, молитвам и скорби. Все со стоном повторяли туманные слова Праведника. «Случилось это потому, — сказал он, — что Израиль устал чувствовать у своего горла нож заклания. Жертвенный агнец вступил в ряды Антанты. Он преклонил колени перед их идолами. Ему было больно, и он не хотел больше пребывать в Боге. Наши несчастные братья стали французами, немцами, турками, а может, и китайцами, вообразив, что, перестав быть евреями, они покончат со страданием. Но вот сегодня Всевышний видит такое, чего Он ни разу еще не видел за все две тысячи лет нашего изгнания: обряженные в чужие доспехи, говорящие на разных языках и поклоняющиеся безликим идолам, евреи убивают друг друга! Проклятье!» Усевшись прямо на землю. Праведник посыпал седые волосы пеплом и, раскачиваясь из стороны в сторону, начал издавать крики, как раненый зверь.
Женщины рассказывали странную историю, неизвестно кем занесенную в Земиоцк. На фронте ночь. Темно. Выстрел. До еврея, который только что стрелял, доносится стон…
«И тут, мадам, у него волосы становятся дыбом: в трех шагах от себя он слышит, что вражеский голос читает на иврите предсмертную молитву. Боже мой, оказывается, этот солдат только что убил еврея, брата своего. Боже мой, какое горе! Обезумев от стыда и отчаяния, он бросает винтовку и бежит по фронту. Он сошел с ума. Понимаете? Помешался. Те, что по другую сторону, стреляют в него, а по эту сторону ему кричат, чтоб он вернулся. Но он не хочет. Он остается посреди фронта и погибает. Боже, какое горе!»
Не успела кончиться война, как просочились слухи о революции, а затем и о погромах, которые вспыхивали быстрее местечковых сплетен. Украина пылала огнем и истекала кровью. Революционные банды Махно и желто-голубые отряды генерала Петлюры поочередно обрушивались на еврейские общины по всей Европейской равнине. Коршун с ястребом делят небо! Даже жители укрывшегося за холмами Земиоцка, и те не знали, что им думать. Много раз, напуганные ложными вестями, они зря убегали на лесистые холмы. Те же, кто оставался лежать в своих постелях, потом смеялись над беглецами. Так и получилось, что в час истинной опасности очень многие, решив, что и на сей раз тревога ложная, оказались застигнутыми врасплох…
В ночь перед наступлением конца в стороне села Пешкова засветились яркие огни. В августе часто вспыхивают лесные пожары, и люди успокаивали себя этой мыслью. Первые крики послышались на заре. Все произошло в мгновенье ока. Казаки уже ворвались в Земиоцк, а некоторые евреи в ночных рубахах и ермолках, еще полусонные, выглядывали в окна и растерянно спрашивали бежавших по улицам людей, что случилось.
Юдифи и Мордехаю удалось добраться до вершины горы Трех колодцев живыми и невредимыми. Из всех детей с ними оказался только Биньямин. Прежде, чем побежать за родителями в лес, он не смог удержаться и оглянулся на местечко, попавшее в руки казакам. Его поразила красота развернувшегося перед ним зрелища. Долину охватывало приподнятое над землей кольцо тумана, и зеленые склоны скрывались за этой сероватой завесой, но пятьюдесятью метрами ниже выступали снопа. Черные силуэты с усердием муравьев взбирались на соседние холмы. Посреди кольца, сотканного из тумана, с ослепительной четкостью вырисовывались розовые крыши домов. Биньямин только было собрался отыскать глазами свободное от крыш пространство церковной площади, как вдруг услышал крики и тут же увидел черные клубы, которые, как по мановению волшебной палочки, вырастали над розовыми крышами. Приглушенные расстоянием крики напоминали смешной писк сгрудившихся в гнезде птенцов. И над всем этим расстилалось неподвижное голубое небо. Биньямин чуть не взвыл. Он уже даже рот открыл, но спохватился. Воздух застыл и онемел.
— Ну, чего ты ждешь? — раздался шепот.
Биньямин обернулся, и невольная улыбка тронула его губы: шагах в десяти от него над кустарником торчит голова мамы. Смертельно-бледное лицо и раскрытый в беззвучном крике рот. А сквозь листву, словно живое существо, выглядывает рука, и указательный палец умоляюще подзывает к себе — так дети в прятки играют. Действительно, глупо сейчас улыбаться, подумал Биньямин, но улыбка не сошла с его лица. Ему показалось, что он сделал всего один длинный-предлинный шаг по затихшей земле — и десяти шагов между ним и подлеском как не бывало: он очутился в хрустящей тенистой чаще, верхушки замшелых сосен заодно с голубым небом равнодушно посматривают туда вниз, на дымящиеся розе вые крыши.
— Они гонятся за нами? — едва выдохнула дрожащая Юдифь.
— С чего вдруг станут за нами гнаться? — нелепо ответил Биньямин.
Во рту стоял запах смолы. Вселенная разделилась на два мира: тот, что внизу, и тот, что здесь. Который из них реальный? Мама стоит босая в пальто надетом прямо на голое тело, над туго застегнутыми пуговицами виднеется грудь. Тяжелое угловато лицо белей стены, но на скулах красные круги словно щеки припудрены тонкой пудрой. Глаза так широко раскрыты, что не видно век. Биньямин вдруг понял, чем вызвана его невольная улыбка: мама не успела надеть парик, который положено носить каждой замужней еврейской женщине, и недавно выбритая голова, покрытая лишь седым пушком, кажется головой старого ребенка. Биньямину захотелось, чтобы мама ничего не заметила, и он отвел глаза. «Иди сюда, иди…» Она схватила его и потащила в чащу. От страха она задыхалась, тяжелое лицо побагровело и взмокло. Глубокое смятение чувствовалось в каждом ее движении, в каждом слове. Она сама не понимала, что говорит и что делает.
Войдя вслед за матерью в лес, Биньямин увидел отца. Вон он, поодаль — огромный дровосек, сошедший прямо со страниц Торы. Он не только успел полностью одеться, но у него еще хватило времени и духу захватить с собой талес и покрыться им, как броней, защищающей от зла, которым насыщен воздух. За всю эту длинную дорогу Мордехай ни раз не пускался бежать, как Юдифь или Биньямин, — он только прибавлял шаг. И всякий раз, когда Биньямин в нетерпении оборачивался к отцу, ему чудилось мечтательное выражение на изможденном старческом лице, тогда как движения этой огромной фигуры дровосека были продуманы и точно рассчитаны. Биньямин увидел, что и мама обернулась к Мордехаю, и услышал ее свистящий голос:
— Ты нас задерживаешь. Тебе что, не терпится поскорее умереть?
Старый человек остановился посреди тропинки и спокойно, словно стоя в синагоге среди верующих, торжественно произнес:
— Женщина, женщина! Ты надеешься отдалить назначенный Богом час?
И он медленно двинулся в туман, словно какая-то подземная сила сдвинула с места мраморную колонну. Сожаление и упрек, которые слышались в голосе мужа, задели Юдифь за живое, и она яростно огрызнулась:
— А ты непременно хочешь приблизить этот час?
Биньямин в ужасе почувствовал, что она собирается затеять ссору, но в этот момент из долины донесся выстрел, и она в панике бросилась бежать. А Мордехай спокойно продвигался вперед в тени подлеска и, казалось, не замечал, что ветки царапают ему лицо, не слышал криков, которые все еще доносились из долины, и даже не обращал внимания на полные ненависти взгляды, которые метала в него бедная Юдифь, останавливаясь через каждые десять шагов, чтобы подождать его; потом снова стрелой бросалась вперед, не чувствуя, что ноги у нее стерты в кровь и одна грудь совсем вывалилась из пальто. Через некоторое время она решительно остановилась и прошептала:
— Давайте спрячемся в чаще.
Биньямину было страшно смотреть на ее искаженное страхом лицо. Вдруг она, видимо, заметила, что поверх расстегнувшегося пальто белой грушей болтается ее голая грудь. Она медленно обвела обезумевшим взглядом обоих мужчин, подняла воротник и, сжав его сведенными от стыда пальцами, разрыдалась. Мордехай сел и прислонился к елке. Тяжелый взгляд серых глаз уставился в бело-голубые просветы между ветвями, а борода шевелилась, словно он бормотал молитву. Биньямин тоже уселся и застыл. Все трое так глубоко ушли в свои мысли, что не заметили приближения казака… Они втроем — и ни души вокруг. Время от времени тревога, неотступно преследующая Юдифь, вырывалась наружу: «Боже мой, что Ты сделал с остальными моими сыновьями? Бог мой, только меня и моих сыновей… Только нас…»