любил своего друга.
–
В деревнях, ожидая немца, надевали смертные рубахи.
16. III Р.Т.
Из рассказов прокурора Ильи Ефимовича
Недавно пришел из окружения один работник прокуратуры. Органы его задержали и доставили как подозрительного. Но здесь он достал завернутый в грязную тряпицу препоганого вида ржаной пирожок, разломил его и вынул партбилет и свою прокурорскую печать, которые были очень ловко запечены в пирожок.
Он рассказывает, что в деревнях творятся сложные и интереснейшие процессы и преимущественно и решительно в нашу пользу. Идут «дебаты». Ненависть к немцам – неизмеримая. Старосты и прочие ставленники немцев уже не те, что были. Кто и на совесть прежде служил немцам, теперь стремится сделать что-нибудь для собственной реабилитации перед лицом советской власти, в приход которой верят безусловно. Есть свои «стратеги», следящие за ходом военных действий, поскольку это там возможно, и комментирующие их. На станции ж.д. мужики, грузившие сани, стояли кружком и с жадным вниманием следили, как один чертил на снегу палкой Южный фронт, Крым, – объяснял про «фланги» и т. п. Сталин, говорят, собрал великую армию и идет на решительный бой. Сеять будем при советской власти.
Правда, скирды, оставшиеся в поле, делят на месте и на себе, на коровах – кто как, перевозят и обмолачивают отдельно. Но нужно иметь в виду и то, что старосты часто – люди, верные народу и его интересам. «Режьте, ешьте – пока немец не забрал. Прячьте».
Есть и другой тип: «Это вам не советская власть – забудьте жить, как жили. Герман баловаться не даст».
И будто бы такого рода «строгости» и внушения имеют обратную силу, силу агитации за советскую власть.
Много вреда принесли дезертиры, которые для оправдания своего бегства домой рисовали самую ужасную картину положения дел в стране и на фронте. А проверить трудно. Но правда постепенно просачивается. Попадаются листовки, газеты (6 р. экземпляр).
Окруженец рассказывает такой случай, происшедший с ним, когда он подходил уже близко к линии фронта.
Зашел в избу, попросил разрешения погреться на печке. Разулся уже – ноги были мокрые, обувь скверная. Задремал, пригрелся. Вдруг слышит, что в хату вошли посторонние.
– Молодой человек, а молодой человек, с печи слезать придется, как ни хотите.
– А что?
– А то, что ночевать вам не здесь, а в другом месте. Идемте за нами.
Ну, думаю, пропал. Берут. Однако ничего не заметно еще, ведут меня на другой край деревни в избенку, где только старик да старуха: «Вот вам постоялец». Ничего не понимаю, держусь на всякий случай простачком. Сижу на лавке, а старик так это странно, боком по кругу, как петух, прошелся передо мной раз-другой, рассмотрел, значит. И вдруг говорит:
– Ну, что, большевичок, есть небось хочешь?
– Нет, – говорю, – не хочу, спасибо.
– Врешь, малый, есть ты хочешь, это я вижу. Доставай, старуха, чего-либо, корми советскую власть, благодари ее за все, что она нам… Ты, может, не знаешь, к кому ты в гости пришел, большевичок? К кулаку. Понял? Кулак я. Два года мерзлую землю грыз за Котласом. Вот, брат, какие дела.
Парень видит, что нужно поддакнуть, и сказал что-то вроде того, что, мол, все это, конечно, очень печально, много, мол, вам пришлось пережить.
Старик вновь прошелся перед ним петухом, вновь присмотрелся и вдруг с разочарованием вроде и нерешительно протянул:
– A-а! Да ты, видно, и вправду Тюха-Матюха (в этом роде). А может, прикидываешься? Да говори уж! Все равно. Давай, старуха – что там есть, тащи, корми большевика, свой ведь. Правда, свой? – спросил опять быстро.
Парень опять что-то невразумительное.
Тогда старик и пошел:
– Эх, ты. Ничего ты, я вижу, не смыслишь в вопросах. Да ведь нам, кулакам, при советской власти только и жить было. Понял? Нет. Ну, так я объясню. Меня советская власть ни за что ни про что два года мытарила в ссылке, всего движимого-недвижимого лишила. Так. Но тут есть секрет. Секрет в том, что она – наша старая, сов[етская] т. е. власть – она своего над виром[5] потрясет, а в вир не бросит. Сегодня обидит, а завтра приласкает. Потому что своя она и навеки справедливая наша власть! Слушай. Когда меня сгребли да туда – за Котлас, так меня в телятнике везли. А как разобрали мое дело в Москве, так обратно меня со старухой уже классным доставили. Да еще там на всю деревню дудок да цимбал накупил – тут неделю целую свадьба была настоящая. Это зло причинила мне советская власть. Правда. А поглядим с обратной стороны. Сыны у меня (загибает по пальцам): первый – начальник механизации южной дороги. Ты понимаешь, что это такое? Это – министр! Он – к Кагановичу, Каганович – к нему, – запросто. Второй – в городе один целую газету пишет. Один! Дальше. Третий – в Центросоюзе, в Москве, начальником. Ты, может, думаешь, что Центросоюз – это вообще кооперация? Нет. Это исключительно – товары для нас, для села. Три. А четвертый, думаешь, так себе. А он в одной академии со Стахановым учится. Вот. Выходит, какой же я кулак. А я и не кулак вовсе. Это я нарочно так. Я хотел только разобрать вопрос с такой точки зрения. И вот даже с этой точки зрения – советская власть – наша родная и за нее мы должны хоть жизнь положить… и т. д.
Этот старик вывел парня и еще четверых бойцов особыми безопасными тропками к линии фронта.
Из рассказа Н. Кутаевой
Один был ранен в ногу, в такое место, что стеснялся перевязаться.
– Давай, давай перевяжу. Нашел чего стесняться. Нужен ты мне очень…
– Нет, – говорит, – ничего. Я до медсанбата доеду.
Доехали, а там сплошь – девушки.
– Что, может быть, так и на Урал поедешь?
Она так надорвалась, изнурилась, простудилась эта девчонка на войне, что просто стала гаснуть. Пошли по ней фурункулы, сама худышка, бледная. И говорит о себе виновато, грустно:
– Перевязать я, конечно, перевяжу, но вынести уже не вынесу. Знаю – не вынесу.
–
Дня три свистела такая страшная, предвесенняя вьюга, какие, наверно, только здесь в степи и возможны. На дорогах позастряли машины, на санях тоже не езда была. Хатенку попродуло насквозь, намело в каждую щель двора, замело корову, овец… А сегодня утихло, прояснилось и стало хорошо, морозно и тихо. Вечером опять закат, почти такой, как тот, что поразил меня дней пять назад. Тогда я остановился и долго не мог оторваться не от самой картины, а от самого себя, от своего необычайного состояния. Вряд