Отец посмотрел на него в некотором замешательстве.
Ланэ был всегда медлителен, сдержан и не любил лишних слов, нужны были особые обстоятельства, чтобы вывести его из себя. Правда, они и были сейчас налицо. В одном, по крайней мере, он был неоспоримо прав: петля была уже наброшена на шею, и кто знает, когда она должна была затянуться!..
— Ну, — сказал отец, — предположим, что вы правы, но что же вы предложите делать? — Он развёл руками. — Знаете, есть положения, которые...
— Послушайте, — сказал Ланэ и встал с места так стремительно, что толкнул клетку со снегирём. — Вот Ганка сказал, что они на перилах Королевского моста повесили Гагена. Я с ним виделся в последний раз три месяца тому назад. Мы встретились в вагоне пригородного поезда. Он возвращался из комиссии по увековечению памяти Флобера. И знаете, что он мне сказал? «Обезьянья лапа повисла над Европой, а мы не видим, что уже сегодня находимся в её тени. Берегитесь, Ланэ! Если дело пойдёт дальше таким же темпом, то через месяц в кабинет вашего института явится за своим черепом живой питекантроп, но в руках у него будет уже не дубина, а автомат». И вот обезьяна приходит за своим черепом, а три интеллигента сидят в креслах, покуривают трубки и рассуждают о дружбе Шиллера и Гёте... О, чёрт бы подрал эту дряблую интеллигентскую душу с её малокровной кожицей!
Он снова тяжело плюхнулся в кресло, и над ним успокоенно и сонно свистнул снегирь.
Отец, который было остановился, слушая Ланэ, снова забегал по комнате.
Затренькали в своих гнёздах фарфоровые безделушки, как стая всколыхнувшихся со сна птиц.
Он подбежал к выключателю и повернул его.
На столе зажглась зелёная лампа.
Голый череп Ганки и его маленькие ручки, попав в зону света, сразу стали страшными, как у утопленника. Ганка выставил их и легко пошевелил пальцами. Это было уже совсем жутко, и он сейчас же опустил руку.
— Последний свет, — сказал отец. — В других городах давно выключена вся осветительная сеть. Бедный Гаген, что он им сделал? Ведь он не интересовался ничем, кроме своего Флобера.
— А ничего! — ответил Ганка. — Они его просто обвинили в знакомстве с Карлом Войциком. Ох! Чтоб поймать этого человека, они готовы сжечь весь город! Жена Гагена рассказывала мне, как всё это было. Пришли двое с этими, — он слегка дотронулся до своего локтя, — белыми пауками на повязках. Гаген сидел перед зеркалом и брился. Они его спросили: «Это вы и есть Гаген?» Он встал с бритвой в руке и ответил: «Я». Тогда старший сказал: «Положите бритву, она вам не понадобится больше. Впрочем, если вы хотите перерезать себе горло...» И оба заржали... Так они его и повели, даже не дали смыть мыло с лица!
Ганка оторвал пуговицу от пиджака, несколько секунд неподвижно смотрел на неё, а потом яростно бросил в стену.
— Вы понимаете, это особое хамство, это скотское наслаждение — тащить через город человека с намыленной мордой!
Ланэ тяжело дышал.
Его доброе, круглое лицо с крупными, грубыми чертами и массивным носом было красно от напряжения. Он даже приоткрыл было рот, желая что-то сказать, но только махнул рукой. Ганка погладил зелёной, худенькой ручкой массивную спинку кресла.
— На другой день его привели к мосту, набросили на шею провод, знаете, такой тонкий шнур, что, как нож, врезается в тело, — и повесили. Он минут пять хрипел, перед тем как задохнуться.
Отец подошёл к шкафу и стал через стекло разглядывать огромную и белую, как водяная лилия, чашку.
Было уже совсем темно, и чистое фиолетовое небо с прозрачными кристаллическими звёздами смотрело в окно. Снегирь спал, подоткнув голову под крыло.
— Когда его уводили, — сказал Ганка, и я почувствовал, что он сжал зубы, — заплакала его жена. Он стал её успокаивать и сказал: «Не плачь, я скоро вернусь, это недоразумение». Тогда один из этих — старший, наверное, — сказал ему: «Вы очень самоуверенны, молодой человек. Конечно, это надо приписать вашей неопытности. Сколько вам лет?» Гаген сказал: «Скоро будет тридцать». — «Не будет!» — ответил старший, и опять оба заржали... Потом они его увели на допрос и через день повесили.
— Вот! — сказал Ланэ и ударил кулаком по креслу. — Вот почему меня бесят так эти импотентные разговоры о Шиллере и Гёте! Ведь такой же, точно такой же конец ждёт и нас! Придёт немецкий офицер и скажет...
— Хорошо, — начал отец, — но что же...
И вдруг обернулся.
Сзади стояла мать, держась за портьеру.
— К тебе немецкий офицер, — сказала она, жалко улыбаясь. — Он ждёт тебя в кабинете.
Ганка вскочил с места, подбежал к отцу и встал с ним рядом.
— Вот она, — сказал Ланэ, — вот она, эта немецкая петля. И как же она быстро затянулась вокруг шеи!
И растерянно, беспомощно, ничего не понимая, он поднял голову и в упор посмотрел на снегиря.
Но снегирь уже спал, и ничто человеческое не было ему интересно.
Глава вторая
Слова Ланэ о петле, затянувшейся вокруг шеи, имели свой особенный смысл.
Прежде всего надо сказать, что петля эта никак не должна быть понята как метафора.
Нет, была такая петля, и лежала она в нижнем ящике письменного стола, похожая на свернувшуюся ядовитую гадину. К ней и записка была приложена так, чтобы никаких сомнений насчёт её назначения не оставалось. Но опять-таки, чтобы вполне понять, что она обозначала, и то, что произошло дальше, надо начать издалека, с первых годов двадцатого столетия.
Именно в это время, окончив медицинский факультет Гейдельбергского университета, отец поступил судовым доктором на грузовой пароход голландского акционерного общества «Ван Суоотен и К0».
Случайно я знаю некоторые подробности.
Судно было вместимостью в шесть тысяч тонн, называлось «Афродита Пенорожденная», и это совсем не соответствовало ни его виду, ни его назначению.
Начать с того, что это было большое грязное корыто, годное только на слом и на получение страховой премии. Может, на это и рассчитывали его владельцы, посылая эту лохань в такие далёкие рейсы. Но судно не тонуло: на нём был старый, опытный капитан, сорок матросов да представитель фирмы, и все они никак не хотели расстаться с жизнью.
А жизнь была у них простая, ясная и не особенно тяжёлая.
Пристав к берегу, судно по целым неделям стояло на якоре и ожидало погрузки, а матросы пили джин, сходились с женщинами и резались в карты. Доктору нечего было делать с просмолёнными организмами этих морских бродяг.
С утра он брал палку, томик трагедий Сенеки, сачок для бабочек, вешал через плечо ботанизирку и уезжал на берег. Он увлекался в ту пору латинскими стихами, коллекцией экзотических бабочек и составлением гербария ядовитых растений. Его первой научной работой было исследование о растительных ядах Римской империи.
Вот в одну из этих прогулок он и натолкнулся на череп индонезского человека.
Я написал «на череп».
Это не совсем так.
Не череп он нашёл, а только часть черепного свода, бурую шершавую окаменелость, с первого взгляда даже не отличимую от валяющейся тут же гальки.
Отец после рассказывал, что он как будто сразу же понял всё гигантское значение своей находки.
Запыхавшись, он вбежал в каюту капитана и положил перед ним на стол эту бесценную окаменелость.
— Что это такое? — ошалело спросил капитан и потрогал было кость пальцами.
— Череп Адама! — ответил отец.
— Вот что, Леон, — сказал капитан и брезгливо отряхнул пальцы, выбросьте вы эту гадость за борт и не пейте натощак; вы ещё молодой человек, и не надо прививать себе дурные привычки.
Конечно, у меня есть все основания думать, что этот рассказ сильно стилизован, так же как рассказ о знаменитом ньютоновском яблоке или ванне Архимеда, но таким он вошёл во все научные биографии моего отца. Повторяю ещё раз — мой отец любил выражаться красиво, недаром любимым его автором был Сенека. На другой день отец привёз с берега обугленную от времени берцовую кость, коренной зуб и обломок затылочной части черепа. Дальше уже требовались основательные раскопки, и больше отец на это место не ездил. Вернувшись в Голландию, он сейчас же рассчитался с торговой фирмой «Суоотен и К°» и уехал на родину. Там у его отца, старого нотариуса города Нанта, было своё небольшое имение, и он засел в нём, обложившись книгами.
Усидчивость и трудолюбие его были просто невероятны.
За три месяца он исписал две тетради по пятьсот страниц каждая, начал было третью, но не кончил, бросил в корзину, где вместе с грязным бельём валялся Сенека, и уехал — сначала в Париж, а потом в Лондон.
Ещё год упорной, усидчивой и безмолвной работы в библиотеке Британского музея — и вот биография отца уже идёт крупным планом.
Доклад в Лондонском королевском обществе археологии и древней истории.