И статья была наглая, и никакого Кенига отец не помнил.
Он написал ответ, в котором с достаточной ясностью высказал свой взгляд на упражнения Кенига, а главное, выяснил позицию института по отношению к журналу и к расовой теории вообще.
Ответ был помещён в очередном томе трудов института.
Кениг в то время перчатку не поднял, и на этом дело пока и кончилось.
Отец уже стал забывать об этом инциденте, когда появилась новая статья Кенига.
Тон её был ещё сдержанный: пышные гомеровские эпитеты ещё не исчезли окончательно, но наряду с ними появились другие. Профессор Мезонье, не переставая быть высокоученым и высокоавторитетным, становится хитроумно изобретательным, а под конец и просто ловким. «Мы бы не желали употребить другое слово», — замечал автор статьи. Но если тон статьи ещё допускал толкования, то самая суть её была вполне ясна и определённа.
Кениг ставил под вопрос всю научную работу института.
Рассуждал он примерно таким образом.
Как известно, огромное значение имеют не только самые находки, но и то, где, кем, когда и при каких обстоятельствах они были найдены.
И он повторил ещё раз — где, когда и кем?
Ведь дело-то обстоит так.
Вот демонстрируется какой-то и чей-то череп. Профессор Мезонье говорит: «Этот череп принадлежит человеку вымершей расы, жившей, ну, скажем, в конце вюрмского обледенения». Отлично! Учитель сказал, и всем остаётся только верить. Ну, а если это всё-таки не так, если совсем не на такой глубине и не в тех геологических слоях найден череп и несчастный носитель его умер всего сто или двести лет тому назад? Что остаётся тогда от всех учёных построений хитроумного профессора? За доводы профессора, однако, говорят как будто сами его находки.
Ведь галерея антропоидов всё-таки украшает его институт, а вид их говорит сам за себя. Хорошо! Но тут он задаёт такой вопрос: учёл ли высокочтимый учёный те изменения, которые претерпевает полая человеческая кость под давлением огромных земляных масс? Неужели приходится повторять великому антропологу, что кость не камень, не бронза, даже не затвердевшая глина, а податливая, пластическая масса, пропитанная кальциевыми солями, и под влиянием огромной тяжести она может менять свою форму? К тому же окончательное окостенение черепного свода оканчивается очень поздно, оно может быть и вообще не полным: под влиянием некоторых болезненных процессов наступает иногда так называемая декальцинация организма, то есть размягчение кости.
Как же не учесть всего этого при объективном исследовании!
Кто, например, не только из анатомов, но и просто из образованных людей не знает, какой мягкостью отличается череп Тургенева, — а ведь он умер в очень преклонном возрасте.
Предположим теперь, что этот череп попал бы сначала под равномерно-медленное давление земляной массы, а потом, эдак лет через сто, очутился в руках изобретательного профессора. Какой бы страшный облик придал тогда этот ловкий учёный («мы бы не желали применять другое слово», — оговаривался Кениг) великому писателю!
Здесь стоит вопрос только о добросовестном заблуждении. Но если продолжать мысль, то позволительно спросить: а что же будет с черепом, специально обработанным с целью удалить полностью или частично кальциевые соли? Ведь тогда и года хватит для получения любых результатов!
О, он не ставит точки над «и», он ничего не утверждает, он только предполагает и спрашивает. Он просто считает, что работы института нуждаются в проверке.
А что при такой проверке могут получиться самые неожиданные результаты, он скоро попытается доказать.
И вот в следующем же номере журнала появилась целая серия снимков с «Коллекции доктора Кенига».
Чего тут только не было!
Черепа — удлинённые, как тыквы, круглые, как арбуз, сплющенные с боков. Какие звериные облики должны были иметь их обладатели, если бы они оделись кожей и плотью!
В сопроводительной статье, очень короткой, впрочем, доктор Кениг писал, что он не требует лавров профессора Мезонье, а только доказывает ему, что и он мог бы их иметь, если бы захотел. Что же касается нападок профессора на истинную науку и на великий принцип чистоты крови, который так не нравится профессору, то он очень советует ему прочесть две хорошие книги — «Моя борьба» Гитлера и «Миф XX века» Розенберга.
И отец поднял перчатку.
Он опять поднялся на второй этаж, в свой кабинет, уже давно освобождённый от бормашины, и через месяц в Париже и Лондоне вышла его книга «Моя борьба с мифом XX века».
Вот тогда-то ему и прислали эту петлю.
Сопроводительное письмо, приложенное к ней, было немногословно:
«На ней повесит вас первый немецкий офицер, перешедший с нашими войсками через границу».
Вместо подписи стояли крючок, точка и клякса.
Теперь этот офицер пришёл в ждал отца в кабинете.
Глава третья
Офицер стоял перед картиной, на которой парили розовые ангелы, и курил.
Это была его вторая папироса.
Первую он вместе с раздавленной спичечной коробкой бросил в череп питекантропа, видимо, приняв его за пепельницу.
У него было удлинённое, острое лицо с тяжёлым подбородком, небольшие серые и как будто бы мутные, но на самом деле очень зоркие глаза, которые подолгу задерживались на одном предмете, гладкий лоб, короткие тёмные волосы. Говоря, он часто поднимал руку и проводил рукой по голове, как будто приглаживая причёску.
Увидев отца, он быстро шагнул к нему навстречу, и на лице его, вернее — на одних тонких лиловых губах, появилась ласковая и в то же время сдержанная улыбка...
Он щёлкнул сапогами — тонко и остро звякнули шпоры — и, глядя в лицо отца, пристально и дружелюбно спросил по-французски, имеет ли он высокую честь видеть профессора Мезонье.
Он именно так и выразился — «высокую честь».
Вообще же я сразу заметил, что говорит он плохо, запас слов у него ограничен и, прежде чем сказать фразу, он предварительно должен составить её в уме.
Отец кивнул головой — он волновался и не хотел, чтобы слышали его голос.
— В таком случае разрешите пожать вам руку! — быстро сказал офицер и протянул отцу прямую и жёсткую ладонь.
Отец порывисто пожал её и глубоко вздохнул.
Я взглянул на мать.
Лицо у неё было утомлённое и туманное.
Она поймала мой взгляд и медленно закрыла и снова открыла глаза, показывая этим, что всё обстоит благополучно. Потом она тоже вздохнула и улыбнулась.
Так улыбаются, так вздыхают, так смотрят очнувшиеся после угарного обморока.
— Я являюсь вашим давнишним почитателем, профессор, — сказал офицер, не спуская с отца тяжёлых, оловянных глаз. — Я тоже учился в археологическом институте. Но война... — Он остановился, вспомнил что-то и добавил: — Кто-то из поэтов выразился так: «Когда говорят пушки, то музы бегут с Парнаса». Не правда ли? Но главная цель моего посещения...
— А мы можем говорить по-немецки, — сказал отец, — я окончил Гейдельбергский университет.
— Да? — радостно, но спокойно изумился офицер. — Прекрасно! С питомцем старейшего европейского университета на другом языке и не подобает говорить! Так вот, моя миссия... — У него догорела папироса, и он остановился, разыскивая глазами череп синантропа, но мать быстро подставила ему пепельницу. — Моя миссия заключается в том, чтобы передать вам привет от вашего родственника. — Тут он вынул из кармана перламутровый портсигар и положил его на ладонь. — Привет и письмо, которое он просил передать вам лично. Это и к вам относится, сударыня, — обернулся он с лёгким полупоклоном к матери.
Затем он щёлкнул портсигаром и достал узкий синеватый конверт.
— Пожалуйста! — сказал он.
Отец полез в карман за очками. Их там не оказалось, и он в отчаянии взглянул на мать.
— Они в столовой, сейчас я принесу, — сказала она и вышла.
Отец надорвал конверт, и оттуда выпал лиловый листок.
— Сударь, — сказал отец, глядя на офицера, — если бы вы только знали, как я все эти годы ждал этого письма. Мой несчастный брат, который с тысяча девятьсот тридцать второго года пропал без вести...
— А вот вы прочтите письмо, — посоветовал офицер и улыбнулся снова, спокойно, вежливо и жестоко.
В кабинете было совсем темно.
Ганка неслышно подошёл к окну и опустил тяжёлые синие шторы.
Потом он наклонился над столом и зажёг лампу. Тогда на письменном столе неясно замерцала тяжёлая бронза дорогого письменного прибора в египетском стиле, а райские птицы на шторах вспыхнули и миграли матовым, перламутровым свечением. Офицер шагнул к столу, взял пресс-папье и подбросил его на ладони. Потом поднял и опустил крышки на чернильницах в форме лотоса.
— Дорогая вещь, — сказал он с уважением, — редкая, дорогая вещь.