Так прошел примерно год.
6
Чем был этот год? Смена мексиканских сезонов, почти неразличимых, почти неощутимых в своем течении. Летний дождь, осенний запах дыма, солнечная, сухая зима, весенние растрепанные облака. В каникулы сидишь в парке или на крыльце. С приключенческой книгой в руке смотришь на проходящих. С началом нового учебного года учишь уроки. Пытаешься приноровиться к характерам учителей. Заново открываешь для себя товарищей, изменившихся за время разлуки в каникулы.
— Я был на ранчо.
— А я ездил в Мехико. Разве вы не знаете? Мой двоюродный брат водил меня на охоту…
— А и научился ездить на лошади.
— Надоела мне школа. На следующий год пойду работать с моим стариком.
— А ты, Себальос, еще ни с кем не спал?
Весь этот год он отнекивался от приглашений прыщавого Пепе Матеоса пойти выпить пива или посетить публичный дом. Весь год — вечерние молитвы и покаяния в теткиной спальне. Весь год — повторение в одиночестве великих заветов христианства.
Обитатели дома вслушиваются в апрельскую ночь. Стоны еще хранят мягкое дневное тепло. Во все спальни доносится отдаленный бой больших часов в столовой: один, два, три, наконец двенадцать металлических ударов, при которых каждый, лежа в своей постели, воображает танец кринолинов и белых париков: из открывшихся лаковых дверей выходят двенадцать фарфоровых фигурок и водят хоровод на больших часах, привезенных из Мадрида родоначальником Ихинио Себальосом. Обитатели дома знают, что вслед за этим прозвучит полуночный призыв с колоколен Гуанахуато. Домашние часы со времен Ихинио Себальоса спешат на три минуты. Один только Хайме Себальос в эту пору думает об освещенных луной солнечных часах, отмечающих в углу сырого патио иное время.
В патио выходят его спальня и спальня дяди и тетки. Спальня Родольфо Себальоса — на плоской крыше. Хайме прижимается к беленой известью стене своей продолговатой узкой комнаты. Он оставил дверь открытой и вдыхает густой запах ночи. Из патио подымается аромат травы. Но еще сильнее запахи, доносящиеся с полей и из рощ, прилегающих к городу. Тогда воображением мальчика снова завладевают часы с темными штрихами тени, и время как бы двоится: часы солнечные, вот они, наперечет; часы лунные ускользают, и он хотел бы их удержать. Музыка ночи доходит также в большую спальню супружеской четы. Там ее приглушают бархатные портьеры, обитая телком кушетка, инкрустированное пианино, полог, высокая спинка кровати из кедрового дерева. Пламенная флейта весенней природы звучит в ушах Асунсьон Балькарсель; она открывает глаза и чувствует рядом тяжелое спящее тело мужа. В спальне Родольфо — пол каменный: ночью тут хозяйничают муравьи, они быстро ползают туда-сюда между железными ножками кровати. Родольфо знает, что они здесь, ему даже кажется, что он их слышит; зевая, он натягивает на плечи байковое одеяло. День был жаркий, но вечером прошел освежающий дождь. Ночь опять теплая, таким, верно, будет и завтрашний день. И все же телу зябко.
Возле ушей Хайме жужжит муха. Мальчик отмахивается и снова прижимается к стене. Кровать когда-то поставили у стены, чтобы ребенок ночью не свалился; раньше кровать еще загораживали стульями и диванными подушками. Теперь, думает Хайме, это уже не нужно. Ему уже шестнадцать лет, и мелодии этой чудесной ночи, кишащей всякой мелкой тварью, наполняют его мысли чувственными образами, овеянными запахом фруктов, влажной земли, теплого ветра.
Спальня на крыше. Родольфо вытаскивает руки из-под одеяла и складывает их на груди. Ему хотелось бы снять пропитавшуюся потом сорочку, но лень, да и как бы не схватить насморк. Он притрагивается пальцами к глазам и говорит себе, что это ложь: он не может уснуть, потому что слышит тот давний аромат, более стойкий, чем забвение, аромат тела его жены. Он повторяет прежние слова, движения. Тянется руками к лежащей рядом жене, складывает ладони, словно подставляя их льющейся из источника струйке. Так он делает с тех пор, как Хайме заговорил о ней и снова пробудил томление по ней в теле отца.
Большая спальня. Зажужжал рыжий майский жук, и Асунсьон просыпается — рот у нее раскрыт, руки сжимают маленькие девичьи груди. Стараясь не шуметь, она раздвигает полог и идет к большому, во весь рост, зеркалу. Смотрит на себя, сонную, но жаждущую, на каштановые волосы, ниспадающие до талии, на щеки, темнеющие румянцем душного сна. Она говорит себе, что еще хороша и молода. Расстегивает блузку и показывает зеркалу груди, округлые, гладкие, почти не тронутые. Никогда к ним не присасывался ребенок. Потом, сама не зная почему, приподымает подол сорочки до живота и оттопыривает ее, чуть не порвав ткань. Отвернувшись от зеркала, она смотрит на спящее тело Хорхе Балькарселя, смутно темнеющее за белой сетчатой тканью. Никто не слышит стона Асунсьон, никто не видит, как безнадежно ласкает она свой живот и груди. Женщина вспоминает о спящем в соседней комнате мальчике, и в ней вспыхивает желание побежать туда и посмотреть на него.
С каменных плит патио поднимается серый рассвет. Мальчик, объятый одинокой своей любовью, лежит ничком и изо всех сил до боли зажмуривает глаза. Сжав кулаки, он бормочет снова и снова: «…но не введи нас во искушение, аминь». Стыд пронзает его всего, от подошв до головы. Все его тело кажется ему грудой черного песка. Он поднимается, потом встает на колени и простирает руки крестом. Но слова не идут из уст, и драматическая эта поза в конце концов кажется ему самому смешной. Тогда он отодвигает кровать от стены и ставит ее посреди спальни.
Шум в соседней комнате будит дядю Балькарселя. Полог падает ему на лицо. С ворчаньем он отбрасывает сетку, раскрывает глаза и видит спящую рядом Асунсьон. Что это за шум поднял племянничек в такой час? Балькарсель со вздохом проводит рукой по уже колющемуся подбородку. Он думает о будущем, которое ждет Хайме. Разные люди говорили ему, что отец и сын ходят на всяческие народные гулянья. Разные люди предупреждали насчет паренька с подготовительного факультета, который стал неразлучным другом Хайме. Балькарсель говорит себе, что мальчиков надо защищать от их собственной неопытности. Что нынешняя жизнь полна опасностей, — и, опустив руку, ищет под кроватью медную плевательницу. А Хайме, говорит он себе, сплевывая, как всегда по утрам, густую мокроту, да, Хайме необходим для покоя в доме; Хайме — это все то, чего он не мог дать своей жене. Хайме — сын, — теперь он приглаживает спутавшиеся редкие волосы и чувствует на языке противный налет, — притом сын такой, которого, именно потому, что он не их сын, надлежит опекать и стараться привязать к себе с большей силой и решительностью, чем если бы его породило чрево вот этой спящей женщины. Но когда квадратная его голова снова опускается на подушку и он собирается спокойно уснуть, Хорхе Балькарселю ясно, что незачем себя обманывать — да, мысль о подростке, о мужчине, встающем между ними, внушает ему отвращение, непереносимо думать об этом новом самце, эта юная любовь наполняет его смятением. Добродетельный политик и банкир любит тешить себя непристойными видениями, которые ему и хочется и не хочется гнать из головы. Но вот Асунсьон пошевелилась в кровати, она открывает глаза и сжимает губы.
— Ты не спишь? — спрашивает она.
— Сейчас пробьет шесть, — отвечает муж, почесывая седеющую бородку.
Женщина садится, ставит ноги в красные шлепанцы. Сквозь щели окон проникает голубоватый свет. Асунсьон набрасывает шерстяную шаль и принюхивается к спертым испарениям ночи. Она выходит на опоясывающую патио галерею. Спускается по каменной лестнице, вдыхая насыщенный утром запах серого дворика. Стучит в окна комнат прислуги. Потом подносит руку к груди и поспешно застегивает блузку до самой шеи.
Тетка и племянник недавно возвратились с ранней обедни.
В храме св. Роха половина скамей впереди была почти пустой, там сидело едва ли с полдюжины приличной публики. На задних скамьях молились беззубые старухи, укутанные в темное тряпье, сидели, скрестив руки, темноглазые крестьянки в синих платьях, с ногами, облепленными засохшей грязью. Донья Асунсьон перебирала зерна четок, лаская их, как жемчужины. Старухи на задних скамьях взвешивали каждую бусину в руках, словно зерна маиса, словно некую драгоценность, украшение беспросветной их нищеты.
Теперь все семейство собралось в темной столовой под зеленой люстрой. Прислуга поставила на бархатную зеленую скатерть блюдо с папайей.[56] лимонами, прохладными бананами и ароматной айвой. Хайме поднес плод айвы к носу и долго держал его так. Дядя Балькарсель, сжав губы и округлив брови, выжимал лимон на румяный ломоть поджаренного хлеба. Родольфо, заткнув салфетку за ворот сорочки, выплевывал зернышки, прикрывая рот рукой. Тетка знаком показала Хайме, чтобы он протер себе правый глаз. Пахло жареной ветчиной и колбасой.