И в позднейшие времена папа заносил на бумагу всё, что его поражало, радовало или смешило. Так к весьма замечательным альбомам принадлежат те, которые были заполнены им в 1885 году, когда мы всей семьей гостили в имении у сестры Кати, а также тот альбом, в котором он день за днем увековечил лето 1891 года, проведенное им в Финляндии. Где-то эти, оставленные в Петербурге, чудесные серии - достойные фигурировать рядом с "Поездкой в Данциг" Д. Ходовецкого?
У отца была столь сильная потребность изображать и запечатлевать, что мне иногда думается, не была ли настоящим его призванием - живопись? Дня не проходило, чтобы при всей своей занятости скучными служебными работами, он что-либо не зарисовал, а нарисованное не раскрашивал. Технические его приемы могли казаться несколько устарелыми (это были еще всё те приемы, которыми пользовались мастера начала XIX века), но сколько во всем было знания, уверенности и меткости. Массы таких же акварельных рисунков иллюстрировали его письма к детям и родным, и едва ли не прелесть этих виньеток послужила причиной того вандализма, который был учинен теми, кто эти письма получали. Вместо того, чтобы хранить эти замечательные во всех смыслах "документы", мои братья, прельщенные картинками, вырезали их и наклеивали в отдельную тетрадку, бросая текст, как нечто, недостойное хранения. Особенно осчастливлены бывали такими иллюстрациями в письмах братья Николай, живший вдали от Петербурга - в Варшаве, и Михаил - во время его кругосветного плавания. Но наиболее замечательных два таких иллюстрированных письма моего отца принадлежали дочери Федора Антоновича Бруни (впоследствии генеральши Бентковской), которая получила их еще в бытность папы в Италии - тогда, когда самой Терезине было не больше десяти лет. Папочка любил и впоследствии вспоминать о когда-то поразившей его прелести этой девочки и, принимая в расчет необычайную "детскость" всей его натуры, ничего нельзя найти удивительного в том, что подобная корреспонденция могла завязаться между крошкой и тридцатилетним молодым человеком. Где-то теперь и эти драгоценные письма, украшенные через каждые пять строк чарующей виньеткой и хранившиеся дочерью Терезы Антоновны.
Из всего сказанного совершенно ясно, что папа был самым уютным человеком и, пожалуй, как раз эту черту уютности, скорее чуждую французам, следует приписать тому, что на целую половину папа был немец. Папочка был олицетворением Gemutlichkeit и, разумеется, если я сам знаю толк в этом, если я, как мало кто, понимаю прелесть домашнего очага, если, читая Гофмана, Штифтера или разглядывая Людвига Рихтера и Швинда, я испытываю своеобразное, ни с чем не сравнимое, наслаждение, то это благодаря той "школе уюта", которую я прошел, живя в обществе своего отца. Однако, в свое время я не сознавал вполне всей этой прелести, не оценивал по должному выдавшегося мне счастья. Мне казалось, что это так вообще полагается, что иначе быть не может. Когда я вступил в неблагодарный возраст, я даже стал критиковать особую атмосферу нашего дома и вносил в нее какой-то, нарушающий ее гармонию, диссонанс. Но к двадцати годам мой бунт улегся совершенно, а к моменту моего вступления в самостоятельную жизнь создание уюта стало моим идеалом, осуществить который мне помогла моя жена.
Эта папина уютность имела два аспекта или два нюанса, смотря по времени года и в зависимости от того, где пребывала наша семья. Один аспект был зимний, другой - летний. Зимний уют имел своим центром папин кабинет, а в нем папин письменный стол. На этом столе, стоявшем посреди комнаты под висячей старинной медной лампой своеобразной формы, не только составлялись скучные сметы или проверялись еще более скучные донесения папиных подчиненных, но на нем же, расчищенном от всего лишнего, папа в виде отдыха раскладывал пасьянсы, клеил очаровательные игрушки и акварелировал. На этом же столе, рядом с большой бронзовой группой Лансере, изображавшей воз чумака, стоял поднос, в желобах которого покоились карандаши, гусиные перья, резинки и сургучи, а также фарфоровая чернильница совершенно особой формы. В углу комнаты в зимнее время топился дровами и коксом камин.
Кульминационного пункта уют папочкиного кабинета в зимнюю пору достигал во время вечерних семейных собраний. К этому моменту придвигался к помянутому письменному столу другой квадратный стол и за ним устраивались дамы - мамочка со своим рукоделием, ее подруга Елизавета Ильинишна Раевская, тетя Катя Кампиона (сестра покойной жены дяди Кости), почти ежедневно приходившая посидеть и кутавшаяся в серую оренбургскую шаль, сестра Катя, а также другие родственницы. К дамам подсаживались мои братья, муж моей сестры Камиллы, друзья дома - "Зозо" Россоловский, Артюр Обер или "Саша" Панчетта. Иногда папа, не успев закончить свои служебные работы, продолжал свое дело в присутствии дам, ничуть не отвлекаясь их разговорами, но в большинстве случаев очередная работа к девяти часам была уже исполнена и тогда наступал счастливый для папочки момент, когда можно было приступить к пасьянсам. За другим письменным столом, тут же у окна, иногда образовывался второй кружок. Там, вокруг фарфоровой лампы, собирались гостившие у нас внуки, там сиживал и я, когда ко мне не являлись мои собственные гости, которых я обыкновенно уводил в свою комнату.
Папина способность "работать на людях" была прямо изумительной. Он не только мог продолжать начатое дело под чуть притушенный говор помянутого дамского кружка, но он с ангельским терпением выносил и возню детей, часто принимавшую довольно буйный характер. Мало того, он же сам устроил в широком простенке дверей в соседний зал висячие качели и на них-то, прямо за папиной спиной, производились и мной (лет до тринадцати) и моими племянниками самые рискованные, сопровождавшиеся визгами и криками, полеты. Всё это выносил папочка, и только, когда являлся кто-либо с деловым визитом или когда дамский уголок начинал протестовать, качели отвешивались и двери в залу затворялись.
Другим мучительством для папы являлась музыка, доносившаяся из соседней залы, где стояли рояль и фисгармония. Там в последующие времена я с Валечкой Нувелем на двух этих инструментах, и с величайшим фортиссимо, играли "Walkurenritt", увертюру Тангейзера, марш из "Нерона" и т. д. И всё это так же безропотно переносил папочка, лишь иногда обращаясь к нам с деликатной просьбой, чтобы мы хоть немного сдерживали оглушительную бурность нашего исполнения.
"Летний аспект" папочкиной уютности выражался в самой его внешности. Зимой и в "полусезоне" он был всегда одет, (если не в домашний халат), то в черный сюртук при рубашке с отложным воротничком и с черным галстухом. Для выхода на улицу в морозные дни на голову одевалась старомодная бобровая шапка с выдающимся кожаным козырьком и тяжелая медвежья шуба; в менее суровые дни на голове у папочки появлялся котелок старомодного овального фасона, а на плечах разлетайка с пелериной. Летом же папа любил белые холщевые или желтоватые чесунчовые костюмы, а в качестве головного убора надевалась несуразно большая "панама"; серая легкая разлетайка служила верхней одеждой. Таким "светлым" я папочку помню или возвращающимся из "города" в Петергоф, на Кушелевку, в Павловск или же на даче, занятым какой-либо работой в саду. Без дела он не мог оставаться ни минуты и, если погода позволяла, то он усердно мел сад, очищал дороги от сорной травы, поливал цветники, что-то подпиливал и приколачивал. И всё это он делал с удивительной сноровкой.
Середина лета была отмечена рядом семейных празднеств. Начинались они 1-го (13-го) июля - днем рождения папочки, следовали именины кузины Ольги (11-го июля), мамочки и сестры Камиллы (15 июля), рождение сестры Кати (19 июля), именины жены Альбера Марии (22-го июля), а когда моя Атя вступила в нашу семью, то еще присоединились два праздника, ее именины (26-го июля) и день ее рожденья (9-го августа)... Однако из всех этих торжественных дней бесспорно самым торжественным было именно 1-ое июля. Уже к завтраку съезжались многочисленные папины сослуживцы, к обеду собирался весь синклит нашей многочисленной родни. Казалось, что самая погода наша северная, капризная погода щадила это сборище милых людей, ибо я положительно не помню, чтобы 1-го июля когда-либо шел дождь, а раз не было дождя, то совершенно естественно было устраивать стол (или столы), в саду. Вот это мы, дети, особенно любили, ибо в этом было что-то совсем необыденное - цыганское, кочевое, и в то же время нечто особенно веселое. Весело было видеть, как наши горничные при помощи разных пришлых служанок в светлых ситцевых платьях и белых передниках "летают", шурша накрахмаленными юбками, с блюдами из кухни к столу, обнося ими гостей; весело было слышать, как выскакивают пробки из бутылок меда, пива и шампанского; странно и тоже весело было ощущать, вместо паркета, под ногами песок и беспрепятственно бросать на землю косточки и лакомые кусочки, которые тут же поедались собаками и кошками.