Проклятие жизни, проклятие себе, проклятие Богу.
Перед этим нигилизмом, нигилизм самых крайних — детская шалость. Там золотуха; здесь проказа.
Напрасно хочет он сохранить мужество: «Пока жив, будь мужем; крепче и крепче держись за дух. Каждый день начинается мыслью: борись и крепись. Терпение, терпение и терпение».
Нет, проклятье всех проклятий — этому терпению! Лучше умереть, чем так терпеть.
«Умереть значит перестать существовать и терпеть зло».
И, может быть, злейшее зло — само терпение?
«1877, июль, 19. — Здоровье гнусное-прегнусное; лето гнусное-прегнусное; человечество гнусное-прегнусное… Ветер завывает, как лютый зверь. Дождь, мрак…»
«Июль, 20. — Проиграно сражение при Плевне, и какое-то мрачное молчание, лишающее нас сведений об…»
На этом слове дневник обрывается. На следующий день, 21 июля, Никитенко умер.
Рабья жизнь, рабья смерть.
Рабы, влачащие оковы,Высоких песен не поют.
Песнь его — только песнь умирающего раба, сраженного гладиатора. Если бы он знал, что суждено ей заглушиться песнью торжествующей свиньи!
«Всякий народ имеет своего дьявола», — говорит Лютер. Никитенко увидел лицо русского дьявола — «космический зад»: «Ну, и что же, все мы тут, все не ангелы; и до чего нам родная, милая вся эта Русь; нам другой Руси не надо».
Да здравствует Свинья Матушка!
Он от этого умер, а мы этим живем.
ЗЕМЛЯ ВО РТУ
I
Полетим или не полетим? Это вопрос не только о воздухоплавании, но и об участии нашем в той всечеловеческой свободе, которая хочет воплотиться в крыльях.
«1695 года, апреля в 30 день, закричал мужик караул, и сказал за собою государево слово, и приведен в Стрелецкий приказ, и расспрашиван; а в расспросе сказал, что он, сделав крыле, станет летать, как журавль. И, по указу Великих Государей, сделал себе крыле слюдные,[9] а стали те крыле в 18 рублев из государевой казны. И боярин князь Иван Борисович Троекуров с товарищи и с иными прочими, вышед, стал смотреть; и тот мужик, те крыле устроя, по своей обыкности, перекрестился, и стал махи подымать, и хотел лететь, да не поднялся и сказал, что он сделал те крыле тяжелы. И боярин на него кручинился. И тот мужик бил челом, чтоб ему сделать другие крыле иршение.[10] И на тех не полетел. А стали те крыле в 5 рублев. И за то ему учинено наказание: бить батоги, снем рубашку, и те деньги велено доправить на нем, и продать животы его и остатки» («Записки» Желябужского).
Несколько лет назад, когда я перелистывал в Амбриазонской библиотеке Атлантический Кодекс Леонардо да Винчи с рисунками летательных машин, — вспомнился мне крылатый мужик. И в этом году, в Иоганигстале, около Берлина, когда с высоты донеслось вдруг нежное жужжание — журавлиное курлыканье моторов, и я увидел впервые человеческие крылья, серебристо-серые на темно-лиловом, вечереющем небе, и лицо человека, как лицо Бога, сквозь вертящееся, паутинное солнце пропеллера, — опять мне вспомнился не полетевший мужик.
Нет, не полетим. Пока есть то, что есть, — ни за что не полетим.
Возвращаясь в Россию, каждый раз удивляешься: до чего все заплеванное, заплюзганное, точно мухами засиженное, пришибленное, ползучее, бескрылое.
Как мастеровые в горбуновской сказочке решают: «От хорошей жизни не полетишь».
Разве на дырявом шаре генерала Кованько или на слюдяных крыльях?
II
Огорчился я, а Вяч. Иванов утешил меня.[11]
«Мистики Востока и Запада согласны в том, что именно в настоящее время славянству и, в частности, России передан некий светоч; вознесет ли его наш народ или выронит — вопрос мировых судеб… Благо для всего мира, если вознесет».
Этот мировой светоч — «русская идея», «воля к нисхождению».
«Наши благороднейшие устремления запечатлены жаждой саморазрушения… словно другие народы мертвенно-скупы, мы же, народ самосожигателей, представляем в истории то живое, что, как бабочка-Психея, тоскует по огненной смерти».
Европейской воле к восхождению, которая воплотилась в культуре «критической, люциферианской, каиновой», полярно противоположна русская воля к нисхождению, относящаяся к «тайне второй ипостаси, к тайне Сына».
Вот почему народ наш — «христоносец» по преимуществу: подобно св. Христофору, через темный брод истории несет он на плечах своих младенца Христа.
Я утешен: я знаю теперь, что если мы не летим, то не потому, что не можем, не умеем, а потому, что не хотим летать. Наше дело — нисходить, никнуть, погребаться, зарываться в землю. И надо нам отдать справедливость: мы это дело как нельзя лучше делаем.
Я утешен, но, признаюсь, не совсем.
Конечно, всякому народу лестно сказать: «Я — христоносец». Но, во-первых, совестно: прочие народы-нехристи могут обидеться. А во-вторых, — нисходить, так нисходить: к чему же тогда слюдяные крылья и дырявый шар генерала Кованько? За эти неудачные и самохвальные попытки не приговорили бы нас «бить батоги, снем рубашку», не только на историческом, но и на вечном Божием суде.
«Во Христе умираем. Духом Святым воскресаем», — уверяет Вяч. Иванов. Его бы устами мед пить. Что мы вообще умираем, этому поверить легко: стоит лишь взглянуть на все, что происходит сейчас в России. Но во Христе ли умираем, — сомнительно. Во всяком случае, умирали, умерли достаточно, — пора бы и воскресать. А на воскресение что-то непохоже.
«Семя не оживет, если не умрет». Это значит: всякое оживающее семя должно умереть; но не значит, что всякое умершее — должно воскреснуть. Может и просто сгнить.
А ну, как сгнием?
III
«Ваше Высокопревосходительство, глубокоуважаемый Тертий Иванович.
… Вступление Ваше в первый ряд государственных сановников кажется мне несомненным предзнаменованием некоторой общей перемены правительственных взглядов… А перемена взглядов, на которую я намекаю, важна и необходима не для меня одного, а для всей России, и не только для нее, но и для вселенской Церкви.
Сторожат меня албанцы,Я в цепях… но у окнаЗацветают померанцы —Добрый знак: близка весна.
… Меня связывает с Вами не столько единомыслие, сколько единоволие… У нас одна и та же цель: ignem fovere in gremio sponsae Christi…[12] Во всяком случае, чаю от Вас движения воды в нашей застоявшейся церковной купели.
Имею честь быть Вашего Высокопревосходительства покорный слуга, Владимир Соловьев» (Письма Вл. Соловьева, II т., стр. 328).
Бедный Вл. Соловьев! До какой глубины нисхождения, унижения нужно было дойти, чтобы уверовать в Тертия Филиппова, как в зацветающий померанец! Бедный пророк, поющий оффенбаховскую песенку перед этим оффенбаховским «эпитропом Гроба Господня» (церковный чин Тертия)! Нужда скачет, нужда пляшет, нужда песенки поет.
Ведь знал же Вл. Соловьев, с кем имеет дело. «Не петербургские же чиновники разбудят православие», — писал он в 1885 году, за четыре года до письма Т. Филиппову. А года за три, во втором издании «Догматического развития церкви», цензорская рука зачеркнула слово «Богочеловек». «Эту редкость, — замечает Вл. Соловьев, — я буду бережно хранить для потомства». И в 1886 году: «Обер-прокурор синода, Победоносцов, сказал одному моему приятелю, что всякая моя деятельность вредна для России и для православия и, следовательно, не может быть допущена. Наши государственные, церковные и литературные мошенники так нахальны, а публика так глупа, что всего можно ожидать» (Письма, II т., стр. 142).
И вот все-таки — «зацветают померанцы».
Т. Филиппов — цвет. Победоносцов — плод; один — романтик, другой — реалист. Приняв цвет, надо принять и плод.
Принял ли его Вл. Соловьев? Как будто принял.
«Существующие основы государственного строя в России мы принимаем как факт несомненный. Дело не в этом… При всяком политическом строе… и при самодержавии, государство может и должно удовлетворять требованиям… религиозной свободы» (там же. Грехи России, стр. 191).
Это значит: можно соединить самодержавие с православием как с откровением совершенной истины Христовой.
Или, говоря языком Вяч. Иванова: если в православии — воля к нисхождению, самоотречению, погребению себя во Христе — одна половина русской идеи, то в самодержавии — другая половина этой же идеи — воля к восхождению, самоутверждению, воскресению. Во Христе ли тоже? Для Достоевского, для славянофилов — да.
А для Вл. Соловьева? И да, и нет. Он спрашивает Россию:
Каким ты хочешь быть Востоком,Востоком Ксеркса иль Христа?
И вместе с тем полагает, что «дело не в этом», что «при всяком политическом строе» возможна религиозная свобода, а, следовательно, в последнем счете, Ксеркс не мешает Христу.
Напрасно думает он, будто бы нанес славянофильству последний удар — coup de grâсе. Православие и самодержавие как два осуществления единой правды Христовой — вот живое сердце славянофильства, которого не только не убил он, но и не коснулся.