Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Что ты видишь? - спросил он. - Считаешь - ничего нового? Ту же самую вонючую полосу ничейной, никчемной, ужасной грязи между нашей и ихней проволокой, на которую ты вот уже четыре года глядишь через отверстия в мешках с песком? Ту же самую войну, которая, как мы поверили в конце концов, не может остановиться, словно оратор-любитель, отчаянно ищущий нужного предлога? Ошибаешься. Ты можешь выйти туда минут на пятнадцать и, возможно, не погибнуть. Да, может быть, в этом и есть новизна: ты можешь выйти туда, выпрямиться и оглядеться вокруг - конечно, если кто-то из нас еще способен стоять прямо. Но мы научимся. Кто знает? Возможно, через четыре-пять лет наши шейные мышцы станут настолько гибкими, что мы сможем уклоняться от ударов, а не склонять голову в ожидании, как вот уже четыре года; через десять лет наверняка.
Часовой не шевелился, он напоминал слепого, который внезапно столкнулся с опасностью и запоздало пытается определить ее каким-то сохранившимся вспомогательным чувством.
- Брось, - сказал связной. - Ты человек этого мира. В сущности, ты человек этого мира сегодня с полудня, хотя тебе не потрудились сказать этого до пятнадцати часов. Собственно говоря, теперь все мы люди этого мира, все мы, погибшие четвертого августа четыре года назад...
Часовой снова конвульсивно содрогнулся и глухо, хрипло, яростно произнес:
- Хватит. Я предупреждал тебя.
- ...все страхи, сомнения, сострадания, горе и вши... Потому что она кончена. Разве не так?
- Да! - сказал часовой.
- Разумеется, кончена. Ты прибыл... в пятнадцатом, так ведь? Ты тоже навидался войны. И, конечно, понимаешь, что она кончена.
- Кончена, - сказал часовой. - Разве ты не слышал, что эти... пушки у тебя под носом перестали стрелять?
- Тогда почему нас не отправляют домой?
- Как можно оголить всю... передовую сразу? Оставить пустым весь... фронт?
- А почему нет? - сказал связной. - Она ведь кончена? Казалось, он измотал часового, как матадор изматывает
быка, оставляя животному возможность лишь глядеть на себя.
- Кончилась. Завершилась. Прекратилась. Никаких парадов. Завтра мы отправляемся по домам; завтра в это время мы будем сгонять с постелей своих жен и невест тех, кто производит сапожные гвозди и винтовочные капсюли...
Торопливо подумал: Он ударит меня ногой. Сказал:
- Ладно. Извини. Я не знал, что у тебя была жена.
- Уже нету, - сказал часовой дрожащим шепотом. - Ну, теперь ты перестанешь? Перестанешь, черт тебя возьми?
- Конечно, уже нету. Очень разумно. Разумеется, это была девица из какой-нибудь пивнушки на Хай-стрит. Или же из Сити, с Хаундсдич или Бермондси, под сорок, но выглядевшая на пять лет моложе, и у нее были свои неприятности - у кого их не было? - но даже и в этом случае любой предпочтет ее, понимающую мужчин, молодым шлюхам, меняющим парней с отходом каждого поезда...
Часовой разразился бранью, хрипло, устало, яростно и монотонно обзывая связного непристойными и плоскими ругательствами, почерпнутыми в конюшнях, харчевнях и прочих сомнительных уголках, связанных с его прежней работой, потом в один и тот же миг связной торопливо приподнялся и сел, а часовой начал поворачиваться к амбразуре рывками, словно механическая игрушка, у которой кончился завод, опять пробормотав дрожащим от ярости голосом: "Смотри. Я предупредил тебя". Тут из-за поворота вышли двое и гуськом направились к ним, оба были в солдатских мундирах, но у одного был офицерский стек, у другого сержантские нашивки.
- Какой пост? - спросил офицер.
- Двадцать девятый, - ответил часовой. Офицер стал поднимать ногу на огневую ступеньку и, казалось, лишь теперь увидел, разглядел связного.
- Это кто? - спросил он.
Связной стал подниматься с готовностью, но неторопливо. Сержант назвал его фамилию.
- Он из тех связных, что вчера утром потребовали в корпус. Сегодня вечером, когда они вернулись, их отправили по землянкам с приказом никуда не отлучаться. Во всяком случае, этот солдат получил такой приказ.
- А... - произнес офицер. Как раз в это время сержант называл его фамилию. - Почему ты не там?
- Слушаюсь, сэр, - сказал связной, поднял винтовку, четко повернулся, пошел по траншее и скрылся за поворотом. Офицер поставил ногу на огневую ступеньку; теперь обе каски, похожие, как две капли воды, приникли к амбразуре и замерли. Потом часовой сказал, пробормотал так тихо, что, казалось, сержант, стоящий в шести футах, не мог его расслышать:
- Надеюсь, ничего больше не должно случиться, сэр?
Офицер смотрел в амбразуру еще полминуты. Потом повернулся и опустил ногу на дно траншеи, часовой повернулся тоже, сержант пристроился позади офицера, уже на ходу офицер сказал:
- Когда тебя сменят, отправляйся к себе в землянку и сиди там.
Они ушли. Часовой снова стал поворачиваться к амбразуре. Потом замер. Связной стоял подле него; пока они глядели друг на друга, осветительный снаряд с шипеньем взлетел, насмешливо описал дугу и выбросил парашют, лицо связного залил тусклый свет и потом, когда снаряд погас, казалось, остался на нем, словно это был не свет, а вода или, может быть, жир. Связной заговорил сдавленным, яростным голосом чуть громче шепота;
- Теперь понимаешь? Не спрашивай, что и почему, а отправляйся в яму и сиди там, пока они не решат, что делать. Нет: как делать, поскольку они уже знают, что. Нам, разумеется, они этого не скажут. Они вообще ничего не сказали бы, если бы не были вынуждены, обязаны что-то сказать нам, пока те из; нас, кого вчера взяли специальными курьерами в штаб корпуса, не вернулись и не рассказали о слышанном. Притом они сказали вам не все, лишь сколько было необходимо, чтобы держать вас в нужном расположении духа, чтобы вы повиновались приказу идти в землянку и сидеть там. И даже я не знал бы до сих пор ничего больше, если бы на обратном пути не наткнулся бы на ту самую колонну грузовиков.
Хотя нет; все-таки я бы знал, что они уже что-то задумали. Потому что все мы теперь знаем, что у них что-то произошло. Понимаешь? Произошло вчера утром на французском фронте, один полк не поднялся в атаку - струсил, взбунтовался, мы не знаем, по какой причине, и не узнаем, потому что они нам не скажут. Да это и неважно. Важно то, что последовало за этим.
Вчера на рассвете один французский полк сделал что-то - или не сделал чего-то, что полку на передовой не положено делать или не делать, и в результате этого вчера с трех часов по всей Западной Европе началось перемирие. Понимаешь? На войне, когда одно из твоих подразделений не выходит в бой, последнее, что ты сделаешь, посмеешь сделать, - это прекратить огонь. Наоборот, ты берешь любое другое и бросаешь вперед так быстро и сильно, как только можешь, потому что знаешь, что сделает противник, когда узнает или хотя бы заподозрит, что у тебя что-то стряслось. Конечно, когда вы сойдетесь, у тебя будет одним подразделением меньше; и ты надеешься, это единственная надежда, что если начнешь первым, то стремительность и внезапность в какой-то мере тебе помогут.
Но нет. Вместо этого они устраивают перемирие, прекращают огонь: французы в поддень, мы и американцы три часа спустя. И не только мы, но и немцы. Понимаешь? Как можно на войне прекращать огонь, если противник не согласен сделать то же самое? И зачем немцам было соглашаться, если они сидели под обстрелом, предвещающим, как они поняли за четыре года, атаку, потом атаки не последовало, она сорвалась, а немцы после четырех лет войны, несомненно, могли сделать из этого правильный вывод; зачем немцам было соглашаться, когда они получили сигнал, предложение, просьбу - что бы там ни было - о перемирии, если у них не было для этого столь же веской причины, что и у нас, может быть, той же самой причины? Причина та же самая; эти тринадцать французских солдат, очевидно, без труда ходили, куда им нужно, по нашему тылу в течение трех лет, очевидно, они могли побывать и у немцев, ведь мы знаем, что без оформленных надлежащим образом документов отсюда труднее попасть в Париж, чем в Берлин; если захочешь отправиться на восток, для этого тебе будет достаточно лишь английского, американского или французского мундира. А может, им и не нужно было ходить самим, может, это просто донесло ветром, движущимся воздухом. Или даже не движущимся, а просто воздухом, передалось от невидимой и неведомой молекулы к молекуле, как передается болезнь, оспа, или страх, или надежда, - что нам, сидящим здесь в грязи, достаточно всем вместе сказать: "Хватит, давайте покончим с нею".
Потому что - понимаешь? - для них это недопустимо. Они пока не могут прекратить ее, тем более позволить ей прекратиться таким образом самой: в воде стоят две гоночные восьмерки, начинаются соревнования, вдруг обе команды вынимают из уключин весла и говорят в голос: "Мы больше не будем грести". Пока не могут. Война еще не окончена, как недоигранный матч в крикет или регби, начавшийся по взаимно принятым и одобренным правилам, и она должна завершиться по правилам, иначе вся теория арбитража, все испытанное временем здание политики и экономики, на котором основано содружество цивилизованных наций, обращается в прах. Более того, и та тонкая напряженная балка из стали и человеческой крови, на которой держится национальное здание, торжественно и грозно парящее среди звезд, во имя которого молодых людей везут бесплатно и даже на полном обеспечении умирать насильственной смертью в местах, которых те, кто составляет и перекраивает карты, даже не видели, чтобы даже через сто или тысячу лет паломник, ступив на них, мог бы сказать: "Вот место, что извечно зовется (по крайней мере когда-то звалось) Англией, Францией или Америкой". И не только не могут, не смеют - не хотят. Они уже стали не хотеть. Вот, слушай: вечером, когда я возвращался сюда, меня подвезли на грузовике. Грузовик вез зенитные снаряды. Колонна была почти в три мили длиной, и все машины были загружены зенитными снарядами. Представь себе: три мили снарядов; представь себе столько снарядов, что их можно измерять милями, видимо, такого не было даже на Амьенском фронте два месяца назад. Но ведь, естественно, чтобы прекратить войну на десять минут, требуется больше боеприпасов, чем чтобы остановить обыкновенное наступление. Грузовик сопровождал один знакомый старик, он три года дожидался на складе боеприпасов в Сент-Омере отпуска и разрешения поехать в Монс, поискать пропавшего без вести сына. Старик показал мне один снаряд. Он оказался холостым. И это был не пустой корпус: настоящий снаряд, только без шрапнели; он взорвется, но вреда не причинит. С виду он кажется в полном порядке; я сомневаюсь, что его изготовитель в своем клубе в Уэст-Энде (или в Бирмингеме, или в Лидсе, или в Манчестере или где там живут люди, которые производят снаряды) понял бы разницу, на это способен только старый артиллерист. Поразительно: должно быть, на складе трудились не покладая рук всю прошлую ночь и сегодняшний день, холостя, кастрируя три мили снарядов, или, может быть, их приготовили заранее, заблаговременно; может быть, за четыре года даже англосаксы научились загадывать на войне вперед... - Он говорил, и голос его уже не был мечтательным, лишь быстрым и бойким, он (связной) едет на грузовике, все трое, он, старик и водитель, жмутся в тесной и темной кабине, так что он ощущает все хрупкое, напряженное тело ликующего старика, прижатого к нему, вспоминает, что сперва его голос звучал так же удивленно и резко, как и стариковский, но вскоре перестал: разговор их был логичен в неразумии, рассудителен и непоследователен, как у детей.
- Уильям Фолкнер - краткая справка - Уильям Фолкнер - Проза
- Человек рождается дважды. Книга 1 - Виктор Вяткин - Проза
- Красные листья - Уильям Фолкнер - Проза
- Сойди, Моисей - Уильям Фолкнер - Проза
- Осень в дельте - Уильям Фолкнер - Проза
- Авессалом, Авессалом ! - Уильям Фолкнер - Проза
- Ad astra (К звездам) - Уильям Фолкнер - Проза
- О Шервуде Андерсоне - Уильям Фолкнер - Проза
- Как Том искал Дом, и что было потом - Барбара Константин - Проза
- Сон в летнюю ночь (в переводе Лунина В.В.) - Уильям Шекспир - Проза