Он подобрал её на руки, лёгкую, — было так тесно, что носки её туфель стукнулись о стену, сел на единственный стул перед концертным микрофоном и на колени к себе опустил.
— Что вас Антон вызывал? Что было плохого?
— А усилитель не включён? Мы не договоримся, что нас через динамик будут транслировать?..
— … Что было плохое?
— Почему ты думаешь, что плохое?
— Я сразу почувствовала, когда ещё звонили. И по вас вижу.
— А когда будешь звать на «ты»?
— Пока не надо… Что случилось?
Тепло её незнакомого тела передавалось его коленям и через руки, и по всей высоте. Незнакомого до полной загадки, ибо всякое было незнакомо арестанту-солдату через столько лет. А и память юности не у каждого обильна.
Симочка была удивительно легка: кости ли её надуты воздухом; из воска ли её сделали — она казалась невесомой, как птица, увеличенная в объёме перьями.
— Да, перепёлочка… Кажется, я… скоро уеду.
Она извернулась в его руках и, роняя платок с плеч, сколь крепко могла, обнимала:
— Ку-да-а?
— Как куда? Мы — люди бездны. Мы исчезаем, откуда выплыли, — в лагерь, — рассудливо объяснял Глеб.
— За что-о-оже?? — не словами, а стоном вышло из Симочки.
Глеб смотрел близко и даже недоумённо в глаза этой некрасивой девушки, любовь которой так нечаянно, так без усилий заслужил. Она была захвачена его судьбою больше, чем он сам.
— Можно было и остаться. Но в другой лаборатории. Мы всё равно не были бы вместе.
(Он так сейчас выговорил, будто именно из-за этого в кабинете Антона отказался. Но он выговорил механическим сочетанием звуков, как говорил и Вокодер. На самом деле таково было арестантское крайнее положение, что и перейдя в другую лабораторию, Глеб искал бы всего этого с женщиной, работающей рядом, и оставшись в Акустической — с любой другой женщиной, любого вида, назначенной работать за смежный стол вместо Симочки.) А она маленьким тельцем вся теснилась к нему и целовала.
Эти минувшие недели, после первого поцелуя, — зачем было щадить Симочку, жалеть её призрачное будущее счастье? Вряд ли найдёт она жениха, всё равно достанется кому-нибудь так. Сама идёт в руки, и с таким испугом стучит у обоих… Перед тем, как нырнуть в лагеря, где уж этого ни за что не будет…
— Мне жаль будет уехать… так… Я хотел бы увезти память о… о твоём… о твоей… Вообще оставить тебя… с ребёнком…
Она стремглав опустила пристыженное лицо и сопротивлялась его пальцам, пытавшимся вновь запрокинуть ей голову.
— Перепёлочка… ну, не прячься… Ну, подними головку. Что ты замолчала? А ты — хочешь?
Она вскинула голову и изглубока сказала:
— Я буду вас ждать! Вам — пять осталось? — я буду вас пять лет ждать! А вы, когда освободитесь — вернётесь ко мне?
Он этого не говорил. Она поворачивала так, будто у него нет жены. Она обязательно хотела замуж, долгоносенькая!
Жена Глеба жила тут же, где-то в Москве. Где-то в Москве, но всё равно, как если бы и на Марсе.
А кроме Симочки на коленях и кроме жены на Марсе, ещё были в письменном столе захороненные — его этюды о русской революции, забравшие столько труда, втянувшие лучшие мысли. Его первые нащупывающие формулировки.
Ни клочка записей не выпускали с шарашки. Да и на обысках пересылок они могли дать ему только новый срок.
И надо было солгать сейчас! Солгать, пообещать, как это всегда обещается. И тогда, уезжая, безопасно оставить написанное у Симочки.
Но и во имя такой цели не было у него сил солгать перед глазами, смотревшими с надеждой.
Убегая от тех глаз, от того вопроса, он стал целовать её маленькие неокруглые плечи, оголённые из-под блузки его руками.
— Ты меня как-то спрашивала, что я всё пишу да пишу, — с затруднением сказал он.
— А что? Что ты пишешь? — любопытливо спросила Симочка.
Если б она не перебила, не спросила так жадно, — он бы, кажется, сейчас ей сам что-то рассказал. Но она с нетерпением спросила — и он насторожился. Он столько лет жил в мире, где протянуты были всюду хитрые незаметные проволочки мин, проволочки ко взрывателям.
Вот эти доверчивые любящие глаза — они вполне могли работать на оперуполномоченного.
Ведь с чего началось у них? Первый прикоснулся щекою не он — она. Так это могло быть подстроено!..
— Так, историческое, — ответил он. — Вообще историческое, из петровских времён… Но мне это дорого. Пока Антон меня не вышвырнет — я ещё буду писать. А куда я всё дену, уезжая?
И подозрительно углубился глазами в её глаза.
Симочка покойно улыбалась:
— Как — куда? Мне отдашь. Я сохраню. Пиши, милый. — И ещё высматривала в нём: — Скажи, а твоя жена — очень красивая?
Зазвонил индукторный полевой телефон, которым будка соединялась с лабораторией. Сима взяла трубку, нажала разговорный клапан, так что её стало слышно на другом конце провода, но не поднесла трубки ко рту, а — раскраснелая, в растрёпанной одежде — стала читать бесстрастным мерным голосом артикуляционную таблицу:
— … дьер… фскоп… штап… Да, я слушаю… Что, Валентин Мартыныч? Двойной диод-триод?.. Шесть-Гэ-семь нету, но кажется есть шесть-Гэ-два. Сейчас я кончу таблицу и выйду… гвен… жан… — и отпустила клапан. И ещё тёрлась головой о грудь Глеба. — Надо идти, становится заметно. Ну, отпустите меня…
Но в голосе её не было никакой решительности. Он плотней охватил и сильно прижал её к себе вверху, внизу, всю:
— Нет!.. Я отпускал тебя — и зря. А вот теперь — нет!
— Опомнитесь, меня ждут! Надо лабораторию закрывать!
— Сейчас! Здесь! — требовал он.
И целовал.
— Не сегодня! — возражала она, послушная.
— Когда же?
— В понедельник… Я опять буду дежурить, вместо Лиры… Приходите в ужинный перерыв… Целый час будем с вами… Если этот сумасшедший Валентуля не придёт…
Пока Глеб открывал одни и отпирал другие двери, Сима была уже застёгнута, причёсана и вышла первая, неприступно-холодна.
14
— Я в эту синюю лампочку когда-нибудь сапогом запузырю, чтоб не раздражала.
— Не попадёшь.
— С пяти метров — чего не попасть? Спорим на завтрашний компот?
— Ты ж разуваешься на нижней койке, метр добавь.
— Ну, с шести. Ведь вот, гады, чего не выдумают — лишь бы зэкам досадить. Всю ночь на глаза давит.
— Синий свет?
— А что? Световое давление. Лебедев открыл. Аристипп Иваныч, вы не спите? Не откажите в любезности, подайте мне наверх один мой сапог.
— Сапог, Вячеслав Петрович, я могу вам передать, но ответьте прежде, чем вам не угодил синий свет?
— Хотя бы тем, что у него длина волны короткая, а кванты большие. Кванты по глазам бьют.
— Светит он мягко, и мне лично напоминает синюю лампадку, которую в детстве зажигала на ночь мама.
— Мама! — в голубых погонах! Вот вам, пожалуйста, разве можно людям дать подлинную демократию? Я заметил: в любой камере по любому мельчайшему вопросу — о мытье мисок, о подметании пола, вспыхивают оттенки всех противоположных мнений. Свобода погубила бы людей. Только дубина, увы, может указать им истину.
— А что, лампадке здесь было бы подстать. Ведь это — бывший алтарь.
— Не алтарь, а купол алтаря. Тут перекрытие междуэтажное добавили.
— Дмитрий Александрыч! Что вы делаете? В декабре окно открываете! Пора это кончать.
— Господа! Кислород как раз и делает зэка бессмертным. В комнате двадцать четыре человека, на дворе — ни мороза, ни ветра. Я открываю на Эренбурга.
— И даже на полтора! На верхних койках духотища!
— Эренбурга вы как считаете, — по ширине?
— Нет, господа, по длине, очень хорошо упирается в раму.
— С ума сойти, где мой лагерный бушлат?
— Всех этих кислородников я послал бы на Ой-Мя-кон, на общие. При шестидесяти градусах ниже нуля они бы отработали двенадцать часиков, — в козлятник бы приползли, только бы тепло!
— В принципе я не против кислорода, но почему кислород всегда холодный? Я — за подогретый кислород.
— … Что за чёрт? Почему в комнате темно? Почему так рано гасят белый свет?
— Валентуля, вы фрайер! Вы бродили б ещё до часу! Какой вам свет в двенадцать?
— А вы — пижон!
В синем комбинезоне Надо мной пижон.
В лагерной зоне — Как хорошо!
Опять накурили? Зачем вы все курите? Фу, гадость… Э-э, и чайник холодный.
— Валентуля, где Лев?
— А что, его на койке нет?
— Да книг десятка два лежит, а самого нет.
— Значит, около уборной.
— Почему — около?
— А там лампочку белую вкрутили, и стенка от кухни тёплая. Он, наверно, книжку читает. Я иду умываться. Что ему передать?
— Да-а… Стелет она мне на полу, а себе тут же, на кровати. Ну, сочная баба, ну такая сочная…
— Друзья, я вас прошу — о чём-нибудь другом, только не про баб. На шарашке с нашей мясной пищей — это социально-опасный разговор.
— Вообще, орлы, кончайте! Отбой был.
— Не то что отбой, по-моему уже гимн слышно откуда-то.
— Спать захочешь — уснёшь, небось.