Вполне понятно, что хозяину часто приходилось слышать восхваления его террасе. В таких случаях он отвечал с нарочитой скромностью:
— Что до меня, я за прогресс!
При этом он старался выпрямить свою короткую фигуру, чтобы придать себе более внушительный вид. Но это Памфилу Маркоту почти не удавалось. В жизни не видел человека более шарообразного. Все в нем было круглым как биллиардный шар: нос, глаза, рот, голова, живот. Эта лунообразная внешность делала его немного смешным. Но благодаря ранней плеши, толстой золотой цепочке на животе и своей террасе ему удалось добиться достойного положения и должного авторитета, необходимых для успешного ведения торговых дел.
В молодости Маркот был настолько робким юношей, что стеснялся ухаживать за девушками, хотя втайне страстно к этому стремился. Он так и не женился и жил со своими сестрами, оставшимися одинокими, как и он.
К своей роли хозяек дома сестры Маркот относились очень серьезно и по вторникам, принимая доктора Плурда, которого они высоко чтили, утомляли его своей любезностью. С восьми часов вечера восторженное кудахтанье, охи и ахи возвещали появление сестер хозяина, и грустно или весело было им, уместно это было или нет, по любому поводу на террасе раздавалось их бессмысленное и однообразное хихиканье. С их приходом все усаживались в круг, и мужчины, предававшиеся до этого обсуждению политических проблем, меняли тему разговора. Случалось, что деревенские темы иссякали, и тогда старшая девица Маркот — правая рука хозяина дома — начинала развивать какую-нибудь идею, которую доктор Плурд горячо оспаривал.
Ровно в половине девятого старшая Маркот вполголоса давала указания младшей сестре:
— Адель, напитки!
Адель бесшумно исчезала и через минуту возвращалась с подносом, уставленным сладкими ликерами и розовым вареньем.
В девять часов все расходились.
И меня, разумеется, не мог миновать обычный ритуал вторников. В мою честь подали вишневку, от нее вскоре воспламенились щеки обеих сестер. Мало-помалу хозяйки дома перешли к теме, волнующей сердца всех старых дев на земле. Заговорили о любви. Жена нотариуса как раз дала им прочесть книгу «Наиболее прекрасные страницы о любви, известные в истории». В этой книге тонко и искусно описывалось это фатальное чувство, способное вызвать в человеке самые низменные инстинкты, заставить его творить чудеса. Сестры цитировали места из книги, приводившие их в неописуемый восторг, и в то же время откровенно, хотя и весьма стыдливо, выражали сожаление, что им не посчастливилось жить в те героические времена.
Доктор Плурд, пожав плечами, воскликнул:
— Ах, что вы, милые дамы! Вовсе не надо ходить так далеко, чтобы искать проявлений этой благородной страсти. Если б мы дали себе труд посмотреть вокруг себя, мы открыли бы у людей, нас окружающих, такие движения души, такие глубокие чувства, о которых мы и не подозреваем. Послушайте же меня, имеющего честь разговаривать с вами: здесь, в Сент-Панкрасе, я лично был свидетелем истории, более волнующей, чем…
— Неужели, дорогой доктор? Расскажите же скорей!
— Вы помните Марию Приютскую?
— Марию Приютскую! Марию Приютскую? Позвольте, вы хотите сказать — прачку? Ту, которую постигла такая страшная участь?
— Вот именно. Что ж, я расскажу вам эту печальную историю. Но я вам расскажу ее такой, какой она была в действительности, и вы уж сами судите, стоит ли она блистательных подвигов ваших исторических персонажей.
Прежде чем приступить к рассказу о грустном происшествии, доктор Плурд галантно извинился:
— Сударыни, прошу вашего снисхождения, если я во время повествования остановлюсь на объяснениях, которые, возможно, покажутся вам излишними. Но к этому принуждает меня присутствие моего молодого друга.
Итак, лет тридцать назад в сером домике в стороне от поселка жил Жозафат Лепин с женой. Это были бедные пожилые люди, сытые по горло своей нищетой.
Им как-то все не везло. Пока Жозафат работал поваром в лесной артели, дела еще кое-как шли. Но вот однажды в зимнее утро, когда старик поставил в печь пироги с голубикой и полез за салом в погреб, он вдруг почувствовал озноб. К вечеру он слег, его трясла лихорадка, пот катился с него градом. Он пролежал в больнице три месяца. Ему сказали, что у него задеты легкие. Из больницы Жозафат вышел слабее цыпленка. Страшный кашель раздирал ему грудь, от чего руки становились вялыми и потными. С тех пор старик был мало к чему пригоден. Летом он еще подрабатывал на случайной поденщине: копал, когда звали, грядку-другую под картофель или капусту, мог напилить дров. Но когда наступала зима, он жался к печке и с раннего утра до вечера в доме только и слышен был его хриплый кашель.
Все заботы по хозяйству падали на плечи мамаши Жозафат, прачки, женщины энергичной и неунывающей. Теперь она удвоила усилия. Благодаря расчетливости и неустанному труду ей удавалось сводить концы с концами, не трогая крошечных сбережений — нескольких су, которые она отложила, чтобы было на что похоронить себя и старика. Она прятала их в кухонном шкафу, на дне супника. Но годы брали свое, и от вечной стирки она нажила себе ревматизм, от которого кололо в боку, ломило поясницу. Бывали дни, когда ее охватывало отчаяние. Тогда она в изнеможении падала на стул и сидела, тупо уставившись на груды наваленного перед ней белья. Ей казалось, что никогда больше у нее не хватит сил мылить, стирать, без устали гладить. Она громко стонала и спрашивала себя, что же станется с ними обоими…
Однажды, когда она сидела в таком состоянии, ей в голову пришла счастливая мысль. Будучи натурой решительной, она тут же начала приводить ее в исполнение. Прежде всего она отправилась к священнику. Беседа со святым отцом, по-видимому, удовлетворила ее. По возвращении домой она вынула из стенного шкафа свое воскресное платье, достала шляпу, украшенную стеклярусом, и ридикюль под крокодиловую кожу. Поставив будильник на четыре часа утра, она легла спать. Еще петух не пропел, как она шагала по платформе вокзала во всем великолепии своего наряда, крепко зажав в руке, под нитяной перчаткой, железнодорожный билет второго класса. Только однажды в жизни ей пришлось выезжать из поселка. Это было в дни ее молодости, когда она отправилась на богомолье в Сент-Анн де-Бопрэ. В вагоне она сидела прямо, словно аршин проглотив, поджав губы и из боязни воров крепко прижимая к себе ридикюль. Сойдя с поезда, мамаша Жозафат направилась прямо в приют Сен-Бенуа-Лабр.
Настоятельница приюта, окинув беглым взглядом письмо священника из Сент-Панкраса, в котором он отзывался о супругах Лепин как о честных, достойных во всех отношениях людях и сообщал, что они желали бы удочерить одну из приютских питомиц, повела мамашу Жозафат в большой, жужжащий как улей зал. Была перемена, и тридцать девочек оглашали воздух визгом и криками. Они отличались друг от друга ростом и цветом волос, но почти все были одинаково бледные и худые.
Окинув питомиц быстрым взглядом озабоченной наседки, мамаша Жозафат было отрицательно покачала головой, но тут она заметила несколько поодаль от остальных одну — рослую, черную как таракан. Девочка была на голову выше своих подруг. Старуха Лепин показала на нее пальцем:
— Если вам безразлично, сестра моя, я хочу взять вот эту!
Монахиня едва сдержала удивление, но тут же умилилась при мысли, что у этой простой женщины под грубыми манерами скрывалась чуткая душа, ибо она выбрала самое обездоленное существо в приюте, ту, которую никто не хотел брать. Настоятельница позвала:
— Мария!
Сирота подошла неуклюжей походкой, волоча ноги. Вблизи она оказалась еще более безобразной: костлявое лицо, маленькие, глубоко сидящие зеленоватые глаза и огромный, как у животного, рот. Черные прямые волосы закрывали ей лоб до самых бровей. Мамаша Жозафат спросила у Марии, сколько ей лет, заставила ее повернуться в одну, другую сторону и наконец заявила о своем полном удовлетворении. Она приказала девочке сложить свои вещи, и вскоре они шагали вдвоем по дороге на вокзал, куда добрались задолго до отхода поезда.
На следующий день, в воскресенье, мамаша Жозафат привела свою приемную дочь в церковь к обедне. После службы, все же несколько ущемленная неприглядным видом своей воспитанницы, она представила ее собравшимся на паперти прихожанам, буркнув:
— Ну вот, это Мария, я взяла ее из монастырского приюта!
Люди уставились на девочку разинув рты, ошеломленные ее уродством. Раздались насмешливые восклицания, многие хохотали, а какой-то мальчишка принялся визгливо выкрикивать:
— Поглядите-ка на Марию приютскую! Вот она какая, Мария приютская!
Это прозвище так за нею и осталось. Впрочем, казалось, что насмешки ее мало трогали. Ведь с давних пор, сколько она себя помнила, она никогда не слыхала от людей слова сочувствия или ласки. Так она и жила, замкнувшись в себе, и никто не мог сказать, какие мысли шевелятся за ее узким лбом.