стала короче, руки он прижал к бокам, и по вспотевшему его лицу катились слезы.
— Ваше преподобие, я ничего не сделал, — выговорил он сдавленным голосом.
Он чувствовал себя таким несчастным, что даже не осмеливался поднять голос в свою защиту. Так бы и пал на колени, признался бы во всем — знай он только, в чем надо признаваться.
— Ваше преподобие, я этих бумаг туда не прятал. Господи Иисусе, откуда мне было взять их? Я их не прятал, ваши преподобия, к чему мне это делать? Кто-то наверняка подсунул, потому что все тут меня ненавидят…
При этих словах товарищи, взиравшие на происшествие с холодным удовлетворением, возмущенно, угрожающе зароптали. Мартин побледнел и замолк.
— Тихо! Все — марш на молитву! А ты пойдешь с нами, — распорядился Коль, постучав Мартина пальцем по плечу.
Юноша двинулся за священником, как лунатик, но, сделав два шага, вернулся к своей кровати, вытащил из кармана ключик и запер сундучок. И пошел к двери мелким шажком благовоспитанного гимназиста, все еще держа руки по швам, — такой маленький рядом с длинноногими патерами. Семиклассники следили взглядом, как его светлый, недавно остриженный затылок, миновав прямоугольник двери, исчезает в сумраке монастырского коридора. И тогда разразилось единодушное ликование. Дело с прокламациями исчерпано, виновный обнаружен, угроза массового исключения рассеялась, и жизнь могла возвратиться в спокойную колею.
Весь мир был в заговоре против Мартина, и напрасно было защищаться, бороться за спасение. Представ перед настоятелем, бедный малый, правда, еще много раз повторял, что ни в чем не виноват, что видит эти бумаги впервые, — по говорил он так неубедительно, так бледно, без жару и возмущения, что удивленный Шарлих почти поверил в виновность Мартина и в правоту анонима. А Мартину хотелось одного — умереть, уснуть, ничего не знать, не быть; и если он не переставал уверять своих мучителей, что ничего не знает и не может рассказать им, от кого он получил листовки, потому что ни от кого их не получал — то делал он это машинально и инстинктивно, — так карп, уже мертвый и выпотрошенный, все еще дергается на сковороде.
А что, если это — пример непоказного и тем более достойного восхваления героизма? — думал старый господин, пытливо вглядываясь в расстроенное лицо Мартина. — Ему обещают все простить, — о, высокая школа характера! — если только он укажет, кто подговорил его, с кем он связан, а он молчит, молчит: какой лживой маской бывает человеческое лицо, какое прекрасное содержание скрывается подчас под будничной внешностью!
— Ну, если ты не хочешь, мы не станем принуждать тебя, мы ведь не инквизиторы, — сказал настоятель Мартину ласково, чуть ли не благословляющим тоном. — Но ты должен понимать, сын мой, свое и наше положение. Даже если б мы хотели, мы ничего не могли бы сделать для того, чтоб позволить тебе продолжать обучение; однако знаний, уже тобой приобретенных, никто не в силах у тебя отнять, и я уверен, они послужат тебе опорой и помощью в практической гражданской жизни, к которой ты возвращаешься. Отправляйся теперь в гимназию, хотя в этом и нет уже никакого смысла, а я пошлю сообщение твоему отцу о том, что ты исключен, и попрошу его приехать за тобою. Ступай же пока с богом.
7
«Дудки», — думал Мартин, возвращаясь в спальню. Охваченный апатией, отупелый, равнодушный ко всему и ко всем, в том числе и к себе самому, он находил особое удовлетворение в том, что повторял это бессмысленное, цинично звучащее словечко. Будто приговоренный к повешению, который, поднимаясь на виселицу, еще отпускает, как это случается, шуточки, свидетельствующие о его нравственной огрубелости, — так Мартин, изгнанный из богословского заведения, кандидат в самоубийцы, все твердил с каким-то горьким юмором, вовсе ему не свойственным: дудки! Ждать батюшку, чтобы тот переломал мне ребра, как бы не так. Дудки. Пойти в гимназию, хотя в этом нет больше смысла, — дудки. Вернуться в Рокицаны, чтоб все там надо мной смеялись, чтоб мальчишки на улице орали мне вслед «недоделанный патер», — дудки. Оказаться под властью брата, который в три раза меня сильнее, — уж братец-то все мне припомнит, уж он-то покажет мне где раки зимуют, покажет, как это было опрометчиво с моей стороны — задирать перед ним нос потому, что он глупее меня! Дойдя в своих размышлениях до этой картины, Мартин задрожал с ног до головы и, чтоб прогнать образ своего ненавистного, торжествующего долговязого брата, поскорее принялся думать о другом. Моих знаний никто у меня не может отнять, — твердил он как в лихорадке, — тут Шарлих прав, да, это хорошо, что их никто не может отнять, но вот нехорошо, что я никому не могу продать их, коль скоро мне они уже не нужны. А я продал бы очень недорого!
Все товарищи уже ушли в гимназию, в спальне было тихо, убрано, только матрас Мартина все еще валялся на полу. Мартин поднял его, чтоб расстелить хорошенько, да вдруг подумал, что не спать ему больше на этой кровати, — и снова бросил тюфяк, примолвив: «Дудки!» Присел на сундучок. Стал прикидывать, сколько выручил бы, если б нашлась все-таки возможность продать знания. Латынь отдал бы за пять гульденов, немецкий — за восемь, географию с историей спустил бы по трешке, за арифметику взял бы четыре, за все прочее — два гульдена. Итак, цена его учености составила бы двадцать два гульдена — если б только он мог все это вытряхнуть из своей головы и поместить в чью-нибудь чужую; а так как это невозможно, то и не стоит ни гроша. Из денег, которые посылала ему матушка, он скопил пятнадцать гульденов. Они были спрятаны на дне сундучка — потому-то он и поспешил вернуться и запереть свое добро, когда долгополые уводили его на допрос. Пятнадцать плюс двадцать два гульдена за проданные знания, это будет… Мартин опомнился, сообразив ужасающую глупость такого расчета, и голос его сдавила настолько сильная боль, что он с трудом перевел дыхание.
— Дудки, дудки, — яростно зашептал он, давясь слезами и колотясь головой об железную спинку кровати, — дудки…
Он долго и горько плакал, пока снаружи, в коридоре, не зазвучали шаги кого-то из монахов; эти одинокие шаги гулко отзывались под сводами. Тогда Мартина охватил страх, что его застанут тут и живого отведут в гимназию. Он встал, отпер свой сундучок и вынул заветные пятнадцать гульденов в банковых билетах, лежавших под оберточной бумагой, выстилавшей дно сундучка. Потом Мартин аккуратно сложил и сунул в карман свои документы, а белье облил