Прочитав краткие молитвы за упокоение души усопшего, я перевязал раны оставшихся в живых, чтобы они не истекли кровью. Видит Бог, я не держал на них зла; будь у меня достаточно сил и будь я не связан обязанностями по отношению к мадонне Паоле, не исключено, что я бы сам стал этим добрым самаритянином. Но, в конце концов, разве не они сами оказались причиной тому, что случилось с ними? Я ничуть не сомневался в том, что на нас напали не подгулявшие и соблазнившиеся чужим добром крестьяне, а профессиональные бандиты, которых в эту ночь настигло возмездие за все, содеянное ими раньше.
Я вернулся к мадонне Паоле, и она, несмотря на мои возражения, помогла мне вскарабкаться — трудно описать этот процесс иначе — в седло. Затем она проворно оседлала своего мула, и мы тронулись в путь. Теперь рядом со мной ехала совсем другая Паола, присмиревшая, как нашкодивший и пойманный за руку мальчишка, и, подобно кающемуся грешнику, не способная говорить ни о чем другом, кроме своих грехов. Ее попытки вымолить у меня прощение — словно я был не какой-то шут, изгнанный из Пезаро за чрезмерную дерзость, а равный ей по положению кавалер — странным образом подействовали на меня. И не удивительно, что, когда дело дошло до неизбежных расспросов, почему такой великодушный, мужественный и находчивый человек, как я, избрал своей профессией столь постыдное занятие, я без утайки рассказал ей всю тщательно скрываемую от чужих ушей историю моего падения.
Плохо быть шутом. Но бесконечно хуже чувствует себя в шутовском наряде тот, кто рожден свободным, знаком с понятиями чести и достоинства и в чьей груди бьется горячее сердце. И если чересчур ленивый или слишком болезненный, чтобы выполнять иную работу, простолюдин еще способен смириться с такой участью, то может ли забыть о своем благородном происхождении аристократ, вынужденный развлекать других из малодушия?
В ту ночь, после всего пережитого, я с радостью излил бы накипевшее в моей душе всякому, кто был готов выслушать меня. Однако сперва следовало удостовериться в том, что, услышав мои откровения, мадонна Паола не сочтет себя оскорбленной, поскольку неизбежно пришлось бы упомянуть о той роли, которую сыграл в моей судьбе синьор Джованни Сфорца, ее родственник, в доме которого она надеялась найти убежище.
— Мадонна, хорошо ли вы знакомы с синьором Пезаро? — осторожно осведомился я.
— Отнюдь, — ответила она. — Я даже ни разу не встречалась с ним. Когда он год назад приезжал в Рим, я еще обучалась в монастыре. Его отец был двоюродным братом моего отца, так что наше родство никак нельзя назвать близким. Но почему вы спрашиваете об этом?
— Потому что именно о нем пойдет речь. Поверьте, мадонна, я никогда не стал бы касаться своего прошлого, если бы желал скоротать время за приятной беседой. Но раз вы хотите знать правду, то прошу вас набраться терпения, пока будете слушать меня: рассказ будет долгим.
Итак, все началось три года тому назад, вскоре после того, как Джованни Сфорца, синьор Пезаро, отпраздновал свадьбу с синьорой Лукрецией Борджа. Однажды утром во дворе замка Пезаро появился высокий худощавый молодой человек, полурыцарь, полукрестьянин, верхом на старой тощей лошаденке, и в высокомерных выражениях потребовал немедленной встречи с Джованни, синьором Пезаро. Ни внешний вид, ни манеры незнакомца не могли внушить уважения страже, и наглеца без лишних слов выставили бы со двора, если бы в тот момент синьор Пезаро не оказался у одного из окон замка и не заметил своего странного посетителя. Будучи в веселом настроении, он пожелал узнать имя этого сумасшедшего и, спустившись вниз, отозвал слуг и позволил мне говорить, — да, мадонна, этим молодым человеком был не кто иной, как ваш покорный слуга.
«Вы синьор Пезаро?» — осведомился я.
С подчеркнутой учтивостью он подтвердил это, после чего я снял с руки перчатку из толстой бычьей кожи и швырнул ее на землю.
«Ваш отец, Констанцо Сфорца, обманом лишил моего отца замка и земель Бьянкомонте, и он окончил свои дни в скорби и нищете, — с пафосом продолжал я. — Теперь я прибыл для того, чтобы вернуть принадлежащие мне по праву владения. Если вы настоящий рыцарь, вы примете брошенный вам вызов; пеший или конный, вы сразитесь со мной оружием, которое выберете сами, и пусть же Господь дарует победу тому, на чьей стороне правда».
— С тех пор у меня было достаточно времени, чтобы осознать всю глупость своего поступка, мадонна, — прервал я рассказ, — но тогда я жил понятиями давно канувшей в небытие эпохи рыцарства, сведения о которой черпал из книг, в изобилии имевшихся в замке моего отца. За столь дерзкое обращение к тирану меня могли колесовать, но Джованни Сфорца умел скрывать свой гнев. Я терпеливо ждал, что он скажет, но он лишь изумленно глядел на меня, и на его устах играла самодовольная улыбка. Впрочем, моего терпения не хватило даже на то, чтобы выдержать паузу до самого конца, и когда я заметил, что выражение его лица изменилось, я вновь попросил его ответить мне.
«Вот мой ответ, — сказал он. — Вы возвращаетесь туда, откуда прибыли, и каждое утро на коленях молите Господа за жизнь и здравие Джованни Сфорца, который пощадил вас лишь потому, что ваше безумие его более позабавило, чем рассердило».
Услышав такие слова, я, наверное, покраснел до самых корней волос.
«Вы считаете, что биться со мной ниже вашего достоинства?» — гневно выпалил я.
Он с усмешкой отвернулся от меня и приказал одному из слуг вернуть храброму рыцарю перчатку и выдворить его вон. Я же пришел в безудержную ярость, и когда стражники с угрожающим видом двинулись на меня, явно намереваясь выполнить приказ своего господина, я вытащил меч и принялся рубить им направо и налево. Но я был один, а моих противников — много, и неудивительно, что они быстро одолели меня и стащили с лошади.
Меня крепко связали, и Джованни велел позвать ко мне священника, — меня должны были исповедать, а затем без промедления повесить. Поступи он так, никто не осудил бы его. Однако он решил пощадить меня, но на таких условиях, которые я никогда не принял бы, если бы не мысль о моей бедной вдовствующей матушке. Я был ее единственной опорой и надеждой; моя смерть разбила бы ее сердце, и она бы непременно умерла — если и не от горя, то от нужды. И пока я сидел в камере, дожидаясь исповеди, я настолько пал духом, что когда ко мне наконец пришел священник, он нашел меня плачущим, в чем углядел признак чистосердечного раскаяния. Он сообщил об этом синьору Пезаро, и тот решил лично явиться ко мне.
Конечно, меня вполне можно назвать трусом: при виде Джованни я упал к его ногам и со слезами на глазах просил пощады. Он задумчиво посмотрел на меня, и на его устах появилась зловещая улыбка. Затем он неожиданно повеселел и спросил меня, готов ли я торжественно поклясться никогда более не поднимать на него руку, если он пощадит мою жизнь. Такую клятву я немедленно дал.